Образовательный портал - Kurokt

Как началась блокада ленинграда воспоминания. Детские воспоминания блокадников

Среди участников тех событий, которым пришлось пережить все ужасы войны, голод, холод, потерю близких и родных, в том числе и звезды кино, театра, музыки и т.д.

Янина Жеймо

Знаменитая советская Золушка прожила целый год в блокадном городе. Несмотря на небольшой рост и хрупкость фигуры, актрису зачислили в истребительный батальон. Также как и все ленинградцы днем она спешила на работу, а по ночам шла дежурить на крыши домов, гасить зажигательные бомбы.


Янина Жеймо в самые страшные дни оставалась в городе, снималась, выступала перед бойцами с концертами, получала свои 125 грамм хлеба, поэтому спустя годы говорила: «Гитлер сделал одно доброе дело - я похудела».

Сергей Филиппов

Пересматривая военные фото тех лет, можно увидеть худого изможденного мужчину с маленьким кусочком хлеба. Это житель блокадного Ленинграда, который так похож на Сергея Филиппова. Сложно сказать он это или нет, ведь никаких данных об этом не сохранилось. Всех сотрудников Театра комедии, в котором работал актер в 1941 году, должны были эвакуировать в Душанбе.


Филиппов мог остаться в городе, но мог и уехать. Мы не беремся утверждать, что на этих двух фото изображен один человек, но поразительно сходство несомненно.

Леонид и Виктор Харитоновы

После появления на экранах «Солдата Ивана Бровкина» Леонид Харитонов стал настоящим кумиром. На экране он создал образ добродушного, скромного и обаятельного, но непутевого паренька, который полюбился буквально всем. Младший брат, Виктор Харитонов, стал актером и режиссером, основал театр «Эксперимент». Но все это случилось после войны.

Страшные события 20 века затронули и семью Харитоновых. В 1941 будущим артистам Леониду и Виктору было всего 11 и 4 года. В блокадном Ленинграде, чтобы выжить, детям приходилось есть даже мыло. По словам младшего брата, именно из-за этого у Леонида развилась язва, которая мучила его всю жизнь.


В кинохронике тех лет есть кадр с двумя очень худенькими детьми, один из них читает книгу, а другой спит на ступенях – это и есть Леня и Витя.

О блокаде на 23 минуте видео

Лидия Федосеева-Шукшина

Когда началась блокада, будущей актрисе не было и трех лет. Ее семья на тот момент жила в одной из питерских коммуналок, в которой ютилось более 40 человек. То время Лидия Федосеева-Шукшина не любит вспоминать.


Как и всем, ей пришлось пережить голод, разруху, из-за чего пришлось быстро повзрослеть. После завершения осады города мама отвезла Лиду и ее брата к бабушке на станцию Пено.

Алиса Фрейндлих

Еще одна актриса, которая на собственном опыте прочувствовала весь ужас войны и жизни в блокадном городе – это Алиса Фрейндлих . В 1941 году она только-только пошла в школу. В начале войны их дом, находившийся в самом центре Ленинграда, попал в зону интенсивного обстрела.


А зимой 41-го и вовсе был разрушен. Чтобы выжить, как вспоминает актриса, им с мамой и бабушкой приходилось варить столярный клей и заправлять его для вкуса горчицей, которую бережливая бабушка сохранила с довоенных времен

Галина Вишневская

Все 900 дней блокады будущая оперная певица провела в Ленинграде. На тот момент ей было 15 лет. Она жила вместе с бабушкой. После развода родителей, именно она взяла на себя воспитание девочки. Во время блокады юная Галя потеряла самого дорого для нее человека – бабушку.


После чего она стала служить в частях ПВО города, помогая, чем могла, в том числе и своим певческим талантом.

Илья Резник

В 1941 год, когда началась война, ему было всего три года. Илья Резник жил в Ленинграде вместе с бабушкой и дедушкой. Отец ушел на фронт, (в 1944 году он погиб), а мать встретила другого, вышла во второй раз замуж и родила тройню, от старшего сына отказалась. После того, как блокада была прорвана, семья эвакуировалась в Свердловск, а затем вернулась.


Илья Глазунов

Родился будущий художник в потомственной дворянской семье. Отец был историк, мама – в девичестве Флуг – правнучка знаменитого историка и статиста Константина Ивановича Арсеньева, воспитателя Александра II. Все члены большой семьи Ильи Глазунова (папа, мама, бабушка, тетя, дядя) умерли от голода в блокадном Ленинграде.


А маленького Илью, которому тогда было 11 лет, удалось родственникам в 1942 году вывезти из города по «Дороге жизни».

Елена Образцова

Все свои детские воспоминания оперная певица связывает с блокадным Ленинградом. Когда началась война, ей было 2 года. Несмотря на юный возраст, Елена Образцова запомнила на всю жизнь всепоглощающее чувство голода и холода, постоянные воздушные тревоги, длинные очереди за хлебом в 40-градусный мороз, истощавшие трупы, которые свозили в больницу.


Весной 1942 года ей удалось эвакуироваться по «Дороге жизни» в Вологодскую область.

Иосиф Бродский

Родился знаменитый поэт и прозаик в Ленинграде в 1940 году в интеллигентной еврейской семье. Когда ему исполнился год, началась война и осада города. Из-за юного возраста он мало что помнил об этом. В память о блокаде осталось фото маленького Иосифа на саночках. Именно на них мама его возила в булочную.


Во время бомбёжек маленького Иосифа часто приходилось прятать в бельевой корзине и уносить в бомбоубежище. В апреле 1942 года семья эвакуировалась из города.

Валентина Леонтьева

В 1941 году ей исполнилось 17 лет. Во время блокады хрупкая Валя Леонтьева вместе со своей сестрой Люсей были в отряде ПВО, помогали гасить зажигательные бомбы. Их 60-летний отец, чтобы получать дополнительный паек и прокормить, таким образом, семью стал донором.


Однажды по неосторожности он повредил руку, из-за чего началось заражение крови, и вскоре он умер в больнице. В 1942 году Валентина вместе с родными эвакуировалась из города по «Дороге жизни».

Лариса Лужина

Начало войны будущая актриса и ее семья встретили в Ленинграде. Тогда Лужиной было всего два года. Блокаду пережили не все: старшая сестра, которой было 6 лет, отец, вернувшийся с фронта из-за ранения, умерли от голода, бабушка – от осколка снаряда. Кире Крейлис-Петроваой хорошо запомнила блокаду, в 1941 году ей было 10 лет

Тем не менее, даже тогда ей удавалось шутить и поддерживать окружающих. Во время бомбежек она рисовала себе усы сажей и веселила ревущих от страха в бомбоубежище детей.

Клавдия Шульженко

Начало войны певица встретила на гастролях в Ереване. Клавдия Шульженко добровольно вступила в ряды действующей армии и вернулась в город, став солисткой фронтового джаз-оркестра Ленинградского военного округа.


Вместе с мужем артистом Коралли во время блокады они дали более 500 концертов. Своими выступлениями ансамбль помогал людям поверить в победу и не сдаться в тяжелое время. Коллектив просуществовал до 1945 года и получил множество наград.

Дмитрий Шостакович

Летом 1941 года Шостакович начал писать свою новую симфонию, которую впоследствии посвятил борьбе с фашизмом. Когда началась блокада, он был в городе и под звуки бомбежек и содрогание стен дома продолжал работать над своим произведением.


Вместе с тем помогал дежурить на крышах домов и тушить зажигательные бомбы. Подтверждение тому - фото композитора в пожарной каске, которое было помещено на обложку британского журнала «Таймс». Редакция сайт надеется, что о подвиге ленинградцев и защитников города следующие поколения не забудут.
Подпишитесь на наш канал в Яндекс.Дзен

ИСТОРИИ ДЕТЕЙ БЛОКАДНОГО ЛЕНИНГРАДА

22 ноября 1941 года в ходе блокады Ленинграда начала действовать - ледовая трасса через Ладожское озеро. Благодаря ей множество детей смогли отправиться в эвакуацию. До этого некоторые из них прошли через сиротские дома: чьи-то родные погибли, а чьи-то - пропадали на работе целыми днями.

"В начале войны мы, наверное, и не осознавали, что и детство наше, и семья, и счастье когда-нибудь разрушатся. Но почти что сразу это почувствовали", - говорит Валентина Трофимовна Гершунина, которую в 1942 году, девятилетней, вывезли с детским домом в Сибирь. Слушая рассказы выросших блокадников, понимаешь: сумев сохранить жизнь, они лишились детства. Слишком много "взрослых" дел пришлось делать этим ребятам, пока настоящие взрослые воевали - на фронте или у станков.

Несколько женщин, которых когда-то успели вывезти из блокадного Ленинграда, рассказали нам свои истории. Истории об украденном детстве, о потерях и о жизни - вопреки всему.

"Мы увидели траву и начали ее есть, как коровы"

История Ирины Константиновны Потравновой

Маленькая Ира потеряла в войну маму, брата и дар. "У меня был абсолютный слух. Я успела поучиться в музыкальной школе, - рассказывает Ирина Константиновна. - Меня хотели без экзаменов взять в школу при консерватории, сказали приходить в сентябре. А в июне началась война".

Ирина Константиновна родилась в православной семье: папа был регентом в церкви, а мама пела в хоре. В конце 1930-х отец стал работать главным бухгалтером технологического института. Жили в двухэтажных деревянных домах на окраине города. В семье было трое детей, Ира - младшая, ее называли кочерыжкой. Папа умер за год до начала войны. А перед смертью говорил жене: "Только береги сына". Сын погиб первым - еще в марте. Деревянные дома сгорели при бомбежках, и семья отправилась к родственникам. "У папы была изумительная библиотека, а мы могли только взять самые необходимые вещи. Собрали два больших чемодана, - рассказывает Ирина Константиновна. - Был холодный апрель. Как будто наверху чувствовали, что должен быть мороз. В слякоть мы бы вообще не вытянули. А по дороге у нас украли карточки".

5 апреля 1942 года была Пасха, и мама Ирины Константиновны пошла на базар - купить хотя бы дуранды, мякоти семечек, остававшейся после отжима масла. Вернулась она с температурой и больше уже не встала.

Так сестры одиннадцати и четырнадцати лет остались вдвоем. Чтобы получить хоть какие-то карточки, им пришлось идти в центр города - иначе бы никто не поверил, что они еще живы. Пешком - транспорт давно не ходил. И медленно - потому что не было сил. Добирались три дня. И у них снова украли карточки - все, кроме одной. Ее девочки отдали, чтобы хоть как-то похоронить маму. После похорон старшая сестра отправилась работать: четырнадцатилетние дети считались уже "взрослыми". Ирина же пришла в детприемник, а оттуда - в детский дом. "Мы так вот на улице и расстались, и не знали друг о друге ничего полтора года", - рассказывает она.

Ирина Константиновна помнит ощущение постоянного голода и слабости. Дети, обычные дети, которым хотелось прыгать, бегать и играть, едва могли двигаться - словно старушки.

"Как-то на прогулке увидела нарисованные "классики", - рассказывает она. - Захотелось прыгнуть. Встала, а мне не оторвать ноги-то! Стою, и все. И я смотрю на воспитательницу и не могу понять, что со мной. И слезы текут. Она мне: "Не плачь, лапонька, потом попрыгаешь". Настолько мы были слабы".

В Ярославской области, куда эвакуировали детей, колхозники были готовы отдать им все что угодно - так больно было смотреть на костлявых, изможденных ребят. Только вот дать особо было нечего. "Мы увидели траву и начали ее есть, как коровы. Ели все что могли, - рассказывает Ирина Константиновна. - Кстати, никто не заболел ничем". Тогда же маленькая Ира узнала, что из-за бомбежек и стресса потеряла слух. Навсегда.

Ирина Константиновна

В школе стоял рояль. Подбежала к нему и понимаю - играть не могу. Пришла учительница. Она говорит: "Ты чего, девочка?" Отвечаю: тут рояль расстроенный. Она мне: "Да ты ничего не понимаешь!" Я в слезы. Как не понимаю, я все знаю, у меня абсолютный музыкальный слух…

Ирина Константиновна

Взрослых не хватало, присматривать за детьми было сложно, и Ирину, как прилежную и умную девочку, сделали воспитательницей. Она вывозила ребят в поля - зарабатывать трудодни. "Мы расстилали лен, должны были выполнять норму - 12 соток на одного человека. Лен-кудряш расстилать было проще, а вот после льна-долгунца все руки гноились, - вспоминает Ирина Константиновна. - Потому что ручонки были еще слабые, в царапинах". Так - в работе, голоде, но безопасности - она прожила три с лишним года.

В 14 лет Ирину отправили на восстановление Ленинграда. Но у нее не было документов, а при медосмотре врачи записали, что ей 11 - настолько неразвитой внешне выглядела девочка. Так уже в родном городе она чуть вновь не попала в детский дом. Но ей удалось найти сестру, которая к тому времени училась в техникуме.

Ирина Константиновна

На работу меня не брали, ведь мне якобы было 11 лет. А есть что-то надо? Пошла в столовую мыть посуду, чистить картошку. Потом сделали мне документы, по архивам ходили. В течение года устроились

Ирина Константиновна

Потом было восемь лет работы на кондитерской фабрике. В послевоенном городе это давало возможность иногда отъедаться бракованными, поломанными конфетами. Ирина Константиновна сбежала оттуда, когда ее решили продвигать по партийной линии. "У меня был прекрасный руководитель, говорил: "Смотри, тебя готовят в начальники цеха". Я говорю: "Помогите мне смыться". Я считала, что до партии я должна созреть".

"Смылась" Ирина Константиновна в геологический институт, а затем много ездила в экспедиции на Чукотку и в Якутию. "По дороге" успела выйти замуж. За плечами у нее больше полувека счастливого брака. "Я очень довольна своей жизнью", - говорит Ирина Константиновна. Только вот играть на рояле ей больше никогда не довелось.

"Я подумала, что Гитлер - это Змей Горыныч"

История Регины Романовны Зиновьевой

"22 июня я была в садике, - рассказывает Регина Романовна. - Мы пошли на прогулку, и я оказалась в первой паре. А это было очень почетно, мне флажок дали… Выходим гордые, вдруг бежит женщина, вся всклокоченная, и кричит: "Война, Гитлер на нас напал!" А я подумала, что это напал Змей Горыныч и у него огонь идет из пасти…"

Тогда пятилетняя Регина очень расстроилась, что так и не прошлась с флажком. Но очень скоро "Змей Горыныч" вмешался в ее жизнь гораздо сильнее. Папа ушел на фронт связистом, и вскоре его забрали на "черном воронке" - взяли сразу по возвращении с задания, не дав даже переодеться. Фамилия у него была немецкая - Гинденберг. Девочка осталась с мамой, а в блокадном городе начался голод.

Однажды Регина ждала маму, которая должна была забрать ее из детского сада. Воспитательница вывела двух задержавшихся детей на улицу и пошла запирать двери. К малышам подошла женщина и предложила конфетку.

"Мы хлеба не видим, тут - конфеты! Очень хотелось, но нас предупреждали, что к чужим нельзя подходить. Страх победил, и мы сбежали, - рассказывает Регина Романовна. - Потом вышла воспитательница. Мы хотели ей показать эту женщину, а ее уже след простыл". Сейчас Регина Романовна понимает, что сумела сбежать от людоедки. В то время ленинградцы, обезумевшие от голода, воровали и ели детей.

Мама пыталась накормить дочь как могла. Однажды пригласила спекулянтку - обменять отрезы ткани на пару кусков хлеба. Женщина, оглядевшись, спросила, нет ли в доме детских игрушек. А Регине перед самой войной подарили плюшевую обезьянку, ее назвали Фока.

Регина Романовна

Я схватила эту обезьянку и закричала: "Бери что хочешь, а эту я не отдам! Это моя любимая". А ей она очень понравилась. Они с мамой выдирали у меня игрушку, а я реву… Взяв обезьянку, женщина отрезала еще хлеба - больше, чем за ткань

Регина Романовна

Уже став взрослой, Регина Романовна спросит у мамы: "Ну как ты могла у маленького ребенка отнять любимую игрушку?" Мама ответила: "Возможно, эта игрушка спасла тебе жизнь".

Однажды, ведя дочку в садик, мама упала посреди улицы - у нее уже не было сил. Ее забрали в больницу. Так маленькая Регина попала в детский дом. "Было очень много народу, мы по двое лежали в кроватке. Меня положили с девочкой, она была опухшая вся. Ножки у нее были все в язвах. И я говорю: "Как же я буду с тобой лежать, повернусь, ножки твои задену, тебе будет больно". А она мне: "Да нет, они все равно уже ничего не чувствуют".

В детском доме девочка пробыла недолго - ее забрала тетя. А затем вместе с другими малышами из детского сада ее отправили в эвакуацию.

Регина Романовна

Когда мы добрались, нам дали манной каши. Ой, это была такая прелесть! Мы вылизали эту кашу, со всех сторон тарелки облизали, мы же не видели такой еды уже давно… А потом нас посадили в эшелон и отправили в Сибирь

Регина Романовна

1">

1">

{{$index + 1}}/{{countSlides}}

{{currentSlide + 1}}/{{countSlides}}

Ребятам повезло: в Тюменской области их встретили очень хорошо. Детям отдали бывший барский дом - крепкий, двухэтажный. Набили матрасы сеном, дали землю под огород и даже корову. Ребята пололи грядки, ловили рыбу и собирали крапиву на щи. После голодного Ленинграда эта жизнь казалась спокойной и сытой. Но, как и все советские дети того времени, они работали не только на себя: девочки из старшей группы ухаживали за ранеными и стирали бинты в местной больнице, мальчики вместе с воспитателями ходили на лесозаготовки. Эта работа была тяжела даже для взрослых. А старшим детям в садике было всего по 12–13 лет.

В 1944 году власти сочли четырнадцатилетних ребят уже достаточно взрослыми для того, чтобы ехать восстанавливать освобожденный Ленинград. "Наша заведующая пошла в райцентр - часть пути пешком, часть на попутках. Мороз был 50–60 градусов, - вспоминает Регина Романовна. - Три дня добиралась, чтобы сказать: дети ослабленные, они не смогут работать. И она отстояла наших ребят - в Ленинград послали только семь-восемь самых крепких мальчишек".

Мама Регины выжила. К тому времени она работала на стройке и переписывалась с дочкой. Оставалось дождаться победы.

Регина Романовна

У заведующей было крепдешиновое красное платье. Она его разорвала и повесила, как флаг. Такое красивое было! Так вот не пожалела. А мальчишки наши устроили салют: все подушки распустили и швыряли перьями. И воспитатели даже не ругались. А потом девчонки перышки собрали, себе сделали подушечки, а мальчишки все без подушек остались. Так мы встретили День Победы

Регина Романовна

В Ленинград дети вернулись в сентябре 1945-го. В том же году наконец получили первое письмо от отца Регины Романовны. Оказалось, что он уже два года в лагере в Воркуте. Только в 1949-м мать и дочь получили разрешение его навестить, а еще через год его отпустили.

У Регины Романовны богатая родословная: в ее роду был генерал, воевавший в 1812-м, а бабушка в 1917-м в составе женского батальона защищала Зимний дворец. Но ничто не сыграло в ее жизни такой роли, как немецкая фамилия, доставшаяся от давно обрусевших предков. Из-за нее она не только едва не потеряла отца. Позже девочку не взяли в комсомол, а уже взрослой Регина Романовна сама отказалась вступать в партию, хотя занимала приличный пост. Ее жизнь сложилась счастливо: два брака, двое детей, три внука и пять правнуков. Но она по-прежнему помнит, как не хотелось расставаться с обезьянкой Фокой.

Регина Романовна

Старшие мне рассказывали: когда началась блокада, была прекрасная погода, голубое небо. И над Невским проспектом появился крест из облаков. Он висел три дня. Это был знак городу: вам будет неимоверно тяжело, но все-таки вы выдержите

Регина Романовна

"Нас обзывали "выковырками"

История Татьяны Степановны Медведевой

Маленькую Таню мама звала последышем: девочка была младшим ребенком в большой семье: у нее были брат и шесть сестер. В 1941 году ей было 12 лет. "22 июня было тепло, мы собрались ехать загорать и купаться. И вдруг объявили, что началась война, - рассказывает Татьяна Степановна. - Мы никуда не поехали, все заплакали, закричали… А брат сразу отправился в военкомат, сказал: я пойду воевать".

Родители были уже пожилыми, им не хватило сил бороться. Они быстро умерли: папа - в феврале, мама - в марте. Таня сидела дома с племянниками, которые по возрасту не сильно отличались от нее - одному из них, Володе, было всего десять. Сестер забрали на оборонные работы. Кто-то рыл окопы, кто-то заботился о раненых, а одна из сестер собирала по городу мертвых детей. И родные боялись, что Таня окажется среди них. "Сестра Рая сказала: "Таня, ты не выживешь тут одна". Племянников разобрали мамы - Володю мама забрала на завод, он работал вместе с ней, - говорит Татьяна Степановна. - Рая свезла меня в детский дом. И нас так быстро отправили по Дороге жизни".

Детей вывезли в Ивановскую область, в город Гусь-Хрустальный. И хотя здесь не было бомбежек и "125 блокадных граммов", жизнь не стала простой. Впоследствии Татьяна Степановна много общалась с такими же выросшими детьми блокадного Ленинграда и поняла, что другим эвакуированным ребятам жилось не так голодно. Наверное, дело в географии: все же линия фронта здесь была куда ближе, чем в Сибири. "Когда приезжала комиссия, мы говорили, что еды не хватает. Нам отвечали: мы вам даем лошадиные порции, а вы все хотите есть", - вспоминает Татьяна Степановна. Эти "лошадиные порции" баланды, щей и каш она помнит до сих пор. Как и холод. Девочки спали по двое: ложились на один матрас, укрывались другим. Больше укрыться было нечем.

Татьяна Степановна

Местные нас не любили. Обзывали "выковырками". Наверное, потому, что мы, приехав, стали ходить по домам, хлеба просить… А им тоже было тяжело. Там была речка, зимой очень хотелось побегать на коньках. Местные дали нам один конек на всю группу. Не пару коньков - один конек. Катались по очереди на одной ноге

Татьяна Степановна

Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, как будто не было дня, а только одна очень длинная, тёмная и ледяная ночь. Но среди этой тьмы была жизнь, борьба за жизнь, упорная, ежечасная работа, преодоление. Каждый день надо было носить воду. Много воды, чтобы стирать пелёнки (это теперь памперсы). Эту работу нельзя было отложить на потом. Стирка была каждодневным делом. По воду ходили сначала на Фонтанку. Это было не близко. Спуск на лёд был левее моста Белинского – напротив Шереметьевского дворца. До рождения девочки мы ходили с мамой вместе. Потом мама за несколько походов приносила необходимое количество воды. Для питья вода из Фонтанки не годилась, туда в то время выходили канализационные стоки. Люди говорили, что в проруби видели и трупы. Воду надо было кипятить. Потом на нашей улице Некрасова у дома номер один вывели из люка трубу. Из этой трубы вода текла всё время, днём и ночью, чтобы не замёрзла. Образовалась огромная наледь, но зато вода стала близко. Из нашего окна было видно это место. На замороженном стекле можно было дыханием отогреть круглую дырочку и смотреть на улицу. Люди брали воду и медленно несли её – кто в чайнике, кто в бидончике. Если в ведре, то далеко не полном. Полное ведро было не по силам.

На проспекте Непокорённых на стене одного из новых домов установлен памятный медальон, где изображена женщина с ребёнком на руке и с ведром в другой. Ниже к стене дома приставлена бетонная получаша, а из стены торчит кусок водопроводной трубы. Видимо, это должно было символизировать существовавший здесь в блокаду колодец. При застройке нового проспекта его убрали. Товарищи, что делали этот памятный знак, конечно, не испытали блокады. Памятная доска – символ. Он должен вобрать в себя самое характерное, передать главное ощущение, настроение, заставить человека задуматься. Изображение на рельефе неинтересно и нетипично. В блокадные годы такая картина была просто невозможна. Нести ребёнка, одетого в пальто и валенки на одной руке, да ещё и воду, пусть даже и неполное ведро… А нести надо было не по расчищенному асфальту, а по неровным, протоптанным среди огромных сугробов тропинкам. Снег тогда никто не расчищал. Печально, что наши дети и внуки, глядя на этот невыразительный рельеф, не увидят в нём того, что он должен был бы отразить. Не увидят, не почувствуют и не поймут ничего. Подумаешь, брать воду не из крана в квартире, а на улице – как в деревне! Этот медальон и сейчас, когда ещё живы люди, пережившие блокаду, никого не трогает.

За хлебом надо было ходить на угол улицы Рылеева и Маяковского и стоять очень долго. Это я помню ещё до рождения девочки. По карточкам хлеб выдавали только в том магазине, к которому человек был «прикреплён». Внутри магазина темно, горит коптилка, свеча или керосиновая лампа. На весах с гирьками, какие увидишь теперь, может, в музее, продавщица взвешивает кусочек очень внимательно и медленно, пока чашки весов не замирают на одном уровне. 125 граммов должны быть выверены точно. Люди стоят и терпеливо ждут, ценен каждый грамм, никто не хочет потерять и доли этого грамма. Что такое грамм хлеба? Это знают те, кто получал блокадные граммы. Какая мелочь – грамм, по мнению многих ныне живущих. Теперь таких кусочков, как тот, единственный, что выдавался на сутки, можно съесть два-три с одним только супом, да ещё намазав их маслом. Тогда, один на сутки, который в столовой берут за копейку и без сожаления бросают. Вспоминается, как после войны в булочной женщина пробовала вилкой буханки хлеба и громко с неудовольствием восклицала: «Чёрствый хлеб!». Мне было очень обидно. Понятно, она не знает, что такое 125 или 150 граммов на сутки. Хотелось крикнуть: «Но хлеба много! Сколько хочешь!». Не помню, когда точно, но был в Ленинграде такой период, когда в столовой бесплатно стоял на столах нарезанный хлеб. В булочной можно было без продавца взять хлеб и идти платить в кассу. Мало кто помнит этот небольшой сказочный период такого доверия к людям.

Обидно бывало, если в 125 граммах попадалась верёвка. Однажды попалось, что-то подозрительное, как мне показалось – мышиный хвост. Вот тогда-то мы попробовали поджарить наш кусочек на олифе, поставив на угли в печурку игрушечную сковородку. Неожиданно олифа вспыхнула и, хотя на огонь набросили тряпку, хлеб превратился почти в уголь. О составе блокадного хлеба писали много. Самым любопытным в рецепте кажется мне «обойная пыль». Трудно представить, что это такое.

Пока мамы не было, а мой Светик спала, я читала. Закутавшись поверх пальто ещё и в одеяло, я устраивалась у стола. Перед коптилкой открывала огромный том Пушкина. Читала всё подряд, многого не понимала, но увлекал ритм и мелодии пушкинских строк. За чтением есть хотелось меньше, уходил страх одиночества и опасности. Как будто не существовало ни пустой промороженной квартиры, ни высокой темной комнаты, где на стенах пугающе шевелилась моя бесформенная тень. Если очень уж замерзала, или уставали глаза – ходила по комнате, убирала пыль, щипала лучину для печки, растирала в мисочке еду для сестрёнки. Когда мамы не было, всегда шевелилась мысль – что я стану делать, если она не вернётся совсем? И я смотрела в окно, надеясь увидеть маму. Видна была часть улицы Некрасова и часть улицы Короленко. Всё завалено снегом, среди сугробов узкие тропинки. С мамой я не говорила о том, что видела, так же как и она не рассказывала мне, что приходилось ей видеть за стенами нашей квартиры. Надо сказать, что и после войны эта часть улицы оставалась для меня холодной и неприютной. Какие-то глубинные ощущения, впечатления прошлого до сих пор заставляют меня обходить этот участок улицы стороной.

Редкие прохожие. Часто с саночками. Полуживые люди везут на детских санках мёртвых. Поначалу было страшно, потом ничего. Видела, как человек свалил завернутый в белое труп в снег. Стоял, стоял, а потом пошёл с санками назад. Снег заносил всё. Я старалась запомнить, где под снегом мертвец, чтобы потом, когда-то потом, не ступать по страшному месту. Видела в окно, как упала на углу Короленко лошадь, тащившая какие-то сани (это где-то в декабре сорок первого). Подняться она не могла, хоть два дядьки и пытались ей помочь. Они даже отцепили сани. Но у лошади, как и у них, уже не было сил. Стало темно. А на утро лошади не было. Снег заносил тёмные пятна на месте, где была лошадь.

Всё было ничего, пока ребёнок спал. Всякий раз при грохоте взрывов я взглядывала на сестрёнку – только бы подольше спала. Всё равно наступал момент, и она просыпалась, начинала пищать и ворошиться в своём одеяле. Я могла её развлекать, качать, изобретать что угодно, только бы она не плакала в холодной комнате. Что мне категорически было запрещено – так это разворачивать толстое одеяло, в которое она была упакована. Но кому понравится лежать в мокрых пелёнках по многу часов? Мне надо было следить, чтобы Светка не вытащила из одеяла ни руку, ни ногу – холодно. Часто мои старания плохо помогали. Начинался жалобный плач. Хоть силёнок было немного, но бывало, что ей удавалось вытащить ручонку из одеяла. Тогда плакали мы вместе, а я закрывала и закутывала Светку, чем могла. И ещё её надо было кормить в назначенные часы. Соски у нас не было. С первого дня девочку кормили из ложечки. Это целое искусство – вливать по капле еду в ротик, который умеет только сосать, и при этом не пролить ни капли драгоценной пищи. Мама оставляла еду для сестрёнки, но всё это было холодное. Печку в мамино отсутствие разжигать не разрешалось. Оставленное в маленьком стаканчике молоко я грела в ладошках или, что было очень неприятно, прятала холодный стаканчик под одежду, поближе к телу, чтобы еда стала хоть немножечко теплее. Потом, стараясь сохранить тепло, сжимала стаканчик в одной ладони, другой из ложечки кормила сестрёнку. Зачерпнув каплю, дышала на ложку, надеясь, что от этого еда потеплеет.

Бывало, если Светку не удавалось успокоить, я всё же разжигала печурку, чтобы скорее согреть еду. Ставила стаканчик прямо на печку. В качестве топлива использовала свои довоенные рисунки. Я всегда любила рисовать, а мама складывала рисунки и хранила. Пачка была большая. Все они так потихоньку и были израсходованы. Отправляя в огонь очередной листок, всякий раз давала себе обещание – вот кончится война, будет у меня много бумаги, и я снова нарисую всё, что сейчас горит в печурке. Больше всего было жаль листа, где были нарисованы развесистая бабушкина берёза, густая трава, в ней цветы, много грибов и ягод.

Сейчас мне самой кажется загадкой, как я не съедала еду, оставленную для Светы. Признаюсь, что пока кормила её, два-три раза дотрагивалась языком до вкусной ложечки. Помню и стыд ужасный, который испытывала при этом, как будто все видят мой плохой поступок. Между прочим, всю оставшуюся жизнь, где бы я ни была, мне всегда казалось, что мама меня видит и знает, что я всегда должна поступать по совести.

Когда возвращалась мама, как бы она ни устала, она торопила меня разжигать печурку, чтобы скорее перепеленать ребёнка. Эту операцию мама проделывала очень быстро, можно сказать, виртуозно. У мамы всё было продумано, она раскладывала то, что потребуется, в определённой последовательности. Когда разворачивали одеяло и клеёнку, в которую ребёнок был обёрнут полностью – вверх столбом шёл густой пар. Девочка была мокрая, как говорится, по уши. Ни одной сухой ниточки. Вынимали её как из огромного мокрого компресса. Сбросив всё мокрое в таз, прикрыв Светика сухой, подогретой у печки пелёнкой, мама удивительно быстро обмазывала всё тельце её тем самым подсолнечным маслом, чтобы не было опрелости от постоянного лежания в мокром и без воздуха.

Светочка не имела возможности свободно двигаться. Свобода подвигаться бывала, только когда её купали. Мыли мы девочку хорошо, если раз в неделю. По тем временам это было сложное и тяжёлое мероприятие, отнимавшее у мамы последние силы. Нужно было много воды, которую необходимо было не только принести, но потом ещё и вынести во двор. Когда маме удавалось раздобыть где-нибудь дров, подольше топили железную печурку, на которой грелись кастрюльки с водой. Устраивали полог из одеял – как бы палатку, чтобы тепло не уходило вверх. На табуретку ставили большой таз, в нём купали Светку. Здесь же под пологом насухо вытирали. Если не было обстрела или тревоги – давали побольше побарахтаться на свободе, мама делала сестрёнке массаж и гимнастику. Перед тем как снова завернуть в пелёнки, клеёнки и одеяло, девочку снова тщательно обмазывали заветным подсолнечным маслом. Мы могли что-то жарить на олифе, разводить столярный клей, варить кусочки какой-то кожи, но это масло было неприкосновенно.

Потом я кормила сестрёнку, а маме доставалась снова вся тяжёлая работа. Надо было всё убрать, всё постирать и вынести грязную воду. Как мама стирала пелёнки? Её руки скажут об этом больше, чем слова. Знаю, что стирала она в холодной воде, чаще, чем в тёплой. В воду добавляла марганцовку. Развесив все тряпки вымерзать в промороженной кухне, мама долго отогревала онемевшие красные руки и рассказывала, как зимой в деревнях полощут бельё в проруби, словно утешала себя. Когда основная часть воды вымерзала, пелёнки досыхали уже в комнате. Сами мы мылись редко, да и то по частям. Мама не хотела обрезать мои толстые косы и после мытья прополаскивала волосы в воде с несколькими каплями керосина. Боялась вшей и при каждой возможности грела тяжелый утюг, чтобы прогладить наше бельё. Как просто всё кажется сейчас, а тогда для любого дела требовалось собрать силы и волю, надо было заставить себя не сдаваться, каждый день делать всё, что возможно, чтобы выжить и при этом остаться человеком.

У мамы во всём был строгий распорядок. Утром и вечером она выносила помойное ведро. Когда перестала действовать канализация, люди выносили вёдра и сливали всё на крышку канализационного люка. Там образовалась гора нечистот. Ступени лестницы чёрного хода местами обледенели, ходить было трудно. Каждое утро мама заставляла меня вставать. Заставляла своим примером. Надо было быстро одеться. Мама требовала если уж не умыться, то хотя бы провести по лицу мокрыми руками. Зубы надо было чистить, когда на печке согревалась вода. Мы спали в одежде, снимали только тёплые вещи. Если вечером была возможность согреть на печке утюг, то на ночь клали его в постель. Вылезать утром из-под всех одеял в холод, когда вода в ведре на ночь замерзала, было ужасно. Мама требовала, чтобы с вечера все вещи лежали по порядку. Порядок помогал не растерять ночное тепло и быстро одеться. Ни раз за всё время войны мама не разрешила мне подольше остаться в постели. Наверное, это было важно. Тяжело нам всем, холодно одинаково, голодно тоже одинаково. Мама обращалась со мной как с равной во всём, как с другом, на которого можно положиться. И это осталось навсегда.

Несмотря на истощение, постоянную опасность, я ни разу не видела, чтобы мама испугалась или плакала, опустила бы руки и сказала: «Не могу больше!». Она упрямо делала каждый день всё, что могла, что необходимо, чтобы прожить этот день. Каждый день с надеждой, что завтра должно стать легче. Мама часто повторяла: «Надо двигаться, кто залёг в постель, кто без дела – тот умер. Дело всегда найдётся, и всегда можно найти причину, чтобы его не делать. Чтобы жить – надо работать». Чего не помню совсем – это того, что мы ели в первую блокадную зиму. Порой кажется, что и вовсе не ели. Думается, что моя мудрая мама сознательно не заостряла внимания на еде. Но еда для сестрёнки была чётко отделена от того, что ели мы сами.

В своей зелёной тетрадочке мама записала, что все её корочки и сушёные очистки от картошки в декабре уже кончились. Тема пищи нами молча обходилась. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Зачем просить то, чего нет? Надо читать, что-то делать, помогать маме. Помню, уже после войны, в разговоре с кем-то мама сказала: «Спасибо Линочке, она никогда не просила у меня есть!». Нет, однажды я очень даже просила променять отцовские хромовые сапоги на стакан нечищеных грецких орехов, которые громко расхваливал на толкучке какой-то человек. Сколько их было в гранёном стакане? Штук пять или шесть? Но мама сказала: «Нет, это уж слишком бесстыдно». Она ненавидела толкучие рынки, не умела ни продать, ни купить. И меня, наверное, взяла с собой для храбрости. На толкучке можно было купить многое, даже обжаренные котлеты. Но когда в сугробах видишь трупы – приходят разные мысли. Собак, кошек и голубей давно уже никто не видел.

В декабре 1941 года кто-то приходил к нам на квартиру и предлагал маме уехать из Ленинграда, говорил, что остаться с двумя детьми – верная гибель. Может быть, мама и думала об этом. Она видела и знала о происходящем больше меня. В один из вечеров мама сложила и увязала в три пакета то, что могло понадобиться в случае эвакуации. Утром куда-то ходила. Вернулась, молчала. Потом твёрдо сказала: «Никуда мы не поедем, остаёмся дома».

После войны мама рассказывала брату, как в эвакуационном пункте ей подробно объяснили, что ехать надо через Ладогу, возможно, на открытой машине. Путь опасен. Случается, что приходится идти пешком. Сколько часов или километров, никто заранее не сказать не может. Если честно – то одного из детей она потеряет (т.е. один погибнет). Мама не хотела терять никого, не знала, как потом жить. Ехать она отказалась.

Мама стала донором. Наверное, нужна была смелость, чтобы решиться в таком ослабленном состоянии отдавать кровь. После сдачи крови доноров не сразу отпускали домой, а давали что-то поесть. Несмотря на строгий запрет, мама что-то утаивала из еды и приносила домой. Очень регулярно она сдавала кровь, иногда чаще, чем разрешалось. Она говорила, что её кровь самой лучшей группы и годится всем раненым. Мама была донором до конца войны.

Вспоминается, как в одной из последних регистраций блокадников (на Невском 102 или 104) женщина средних лет держала в руках наши документы, где было удостоверение о медали «За оборону Ленинграда» и документ почётного донора, но, услышав, что мама стала донором в декабре 1941 года или в январе 1942 года, обвинила меня во лжи: «Какой донор! У неё же маленький ребёнок! Зачем вы лжёте!». Я забрала бумаги. Пережили блокаду, проживём и теперь. После блокады я ничего не боюсь.

А кто тогда спрашивал? Пришёл человек. Кровь была нужна. Нужна была и пища. Донорам давали рабочую карточку.

Когда мамы не было дома и ответственность за всё ложилась на меня, во мне поселялся страх. Многие, может, и воображаемые, но один вполне реальный. Это были стуки в дверь. Особенно боялась, когда стучали с чёрного хода. Там дверь была закрыта на длинный огромный крюк. Для плотности в ручку двери всовывали полено. Если потрясти дверь – полено выпадало, и крюк можно было открыть через щель. Услышав стук, я не сразу выходила из комнаты, сначала прислушивалась – может, постучат и уйдут. Если продолжали стучать, с ужасом выходила в ледяной коридор, бесшумно подкрадывалась к двери. Придумывая, как мне изобразить, что в квартире много людей. Если спрашивала, то старалась – басом. Не открывала, когда молчали, не открывала, когда просили открыть, не открывала даже дежурным, обходившим «живые» квартиры после особенно сильных обстрелов. Открывала я только одной тёте Тане – младшей маминой сестре. Она приходила редко, была очень слаба и страшна на вид. Совсем недавно молодая, красивая и весёлая, она была теперь как тень, чёрная, с торчащими скулами, вся в чём-то сером. Таня очень медленно входила в комнату и стояла какое-то время. Она не могла отвести глаз от маленького мешочка из марли, в котором висели у печки кусочки сахара, купленного когда-то деду: «Линочка, дай мне один кусочек! Только один, и я уйду».

Таня для меня – вторая мама. Я чувствовала себя предателем с одной стороны, благодетелем – с другой, а проще сказать, – обманщиком, так как не решалась сказать маме, что даю Тане сахар. Я и до сих пор не сказала. Мне было неизвестно, считала мама эти кусочки или нет… Меня до сих пор бросает в краску от мысли, что моя мама, может быть, думала, будто я одна в её отсутствие ела этот сахар. Тошно, что не могла сказать правду. Наверняка мама не стала бы меня корить за доброе дело.

Однажды к нам в квартиру постучал управдом. Мама открыла и впустила тёмного человека в пальто и ушанке почему-то с полотенцем на шее вместо шарфа. Управдом спрашивал, сколько нас и сколько у нас комнат? Нас сейчас было трое, а комната всегда одна.

– Ведь вам тесно! Давайте, я запишу за вами ещё комнату или две. Мне только надо один килограмм хлеба!

– Как же можно такое? Ведь люди вернутся!

– Никто не вернётся, уверяю вас, никто не вернётся. Мне только один килограмм хлеба!

– Нет у нас хлеба. Если мы умрём – зачем нам комната? Если мы выживем – нам будет стыдно смотреть людям в глаза. Лучше уходите.

Когда после войны нас стало в комнате шестеро и было действительно тесно и неудобно, мы с улыбкой вспоминали предложение управдома. Как просто могли мы получить комнату или две! Был бы только килограмм хлеба, и ещё не мешала бы совесть (между прочим, после войны была норма в три квадратных метра жилья на одного человека). Когда у нас в доме провели центральное отопление, мы убрали нашу кафельную печь, и на каждого из нас стало по три метра и двадцать сантиметров. Но нас немедленно вычеркнули из очереди на улучшение жилья.

Из всех блокадных лет запомнился только один Новый год – это самый первый. Наверное, именно потому, что он был первый без красивой ёлки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. Ёлку заменила мне высохшая хризантема, которую украсила я бумажными цепочками и клочками ваты.

По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэтесса, но голос её, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. Медленно и спокойно звучал её голос: «Мне надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется, так: «Товарищ, нам выпали горькие, трудные дни, грозят нам и годы, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!». Уже после смерти Ольги Федоровны, на Итальянской улице при входе в здание радиокомитета, справа, установили памятную стелу. Жаль, что мало кто знает об этом памятнике. Теперь там решётка, да и памятник, похоже, другой.

В маминых тетрадных листочках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбёжки, залы театра и кино не пустовали». Оказывается, мама в этой страшной жизни умудрилась пойти в филармонию. «Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то необычным светом была подсвечена фигура артистки в красивом платье. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть».

В нашем доме в блокаду оставались четыре семьи, неполных, конечно. В первой квартире на втором этаже жили двое стариков – Левковичи, во второй квартире – шумная полная женщина Августинович. Она работала на одном из заводов и редко бывала дома. В третьей квартире оставались мы с мамой и сестрёнкой. Наверху в квартире 8 жила семья из трёх человек – Припутневичи. У них была великолепная собака – пинчер. Кормить собаку было нечем, а смотреть на голодное животное… Хозяин сам застрелил свою собаку в нашем дворе из охотничьего ружья. Со слезами её съели до последнего кусочка. Потом они, видимо, всё-таки уехали.

Левковичи из первой квартиры казались мне стариками. Дети их, наверное, были в армии. Жили они в этой квартире с незапамятных времён, а теперь занимали там две комнаты. Одна выходила на южную сторону, на улицу Некрасова – самую опасную при обстрелах. Другая была тёмная и смотрела окнами в наш двор-колодец, куда, по общему убеждению, снаряд или бомба могли залететь только в том случае, если спустить их точно сверху по вертикали. У Левковичей был самовар. Чем его топили – не знаю, но он у них всегда был тёплый и немножко заменял печку в главной светлой комнате, обставленной массивной резной мебелью. На одной стене в тёмной овальной раме висело зеркало, а напротив, в такой же раме, – большое старинное фото, где хозяева были молодые и очень красивые.

Самовар часто собирал возле себя немногочисленных обитателей нашего дома. С ним связаны воспоминания о тепле, уютных стариках, о том, что их тёмная комната часто заменяла всем бомбоубежище. Если приходили попить кипяточку, каждый приносил с собой, что у него было из съестного.

Уже после войны, когда училась в СХШ , возвращаясь как-то домой, вижу перед парадной нашего дома грузовик. Какие-то люди выносят старые вещи и забрасывают в кузов. Поднимаюсь по лестнице, вижу – это из первой квартиры. В голове пронеслось: «Значит, Левковичи умерли, и люди всё выбрасывают». В руках у грузчика знакомый самовар. Спрашиваю:

– Куда вы всё несёте?

– На свалку везём!

– Отдайте мне этот самовар!

– Трёшку давай!

– Я сейчас!

Бегу наверх, кричу:

– Мне три рубля, скорее!

Потом лечу вниз, и самовар у меня в руках. И стоит теперь у меня дома эта память о блокаде и добрых стариках.

Сегодня, когда блокада постепенно переходит из живой памяти в историю, очень важны любые свидетельства о ней. В каждом из них - частичка того, что пришлось пережить горожанам в те трагические дни.

Дневников и воспоминаний, посвященных ленинградской блокаде, существует немало. На первом месте, конечно, - «Блокадная книга» Даниила Гранина и Алеся Адамовича. А сколько блокадных мемуаров было напечатано в последние годы! И, тем не менее, появление каждого нового свидетельства добавляет новые штрихи к портрету блокадного времени, к облику жителей осажденного, но непокоренного города.

В чем- то эти дневники похожи друг на друга, но, вместе с тем, каждый из них по-своему уникален. В них - блокада без подвигов и героизма, без идеологии. Блокада глазами самых простых людей, которые могли рассчитывать только на себя и своих родных. Людей, которые порой только чудом избежали смерти от голода, обстрелов и бомбежек.

В каждом из дневников - свой рецепт выживания в чрезвычайных условиях. Но есть в них одно общее - это особое, запечатлевшееся в них настроение: беда, выпавшая Ленинграду и ленинградцам, - это то, что суждено пережить нам судьбой. А читая сегодняшние воспоминания жителей блокадного Ленинграда, можно добавить мысль, фигурирующую в них спустя почти семьдесят лет мосле войны: «Мы пережили то, что выпало нашему родному городу, не пытаясь уйти от ударов судьбы. Пережили вместе с ним. Только в этом не было никакого особого героизма - была жизнь, и нам приходилось принимать ее такой какая она есть».

Особняком стоят детские блокадные дневники. В них - свой взгляд на блокаду. В них подчас нет чувства страха - есть любопытство.

Вот парадокс: немало ленинградцев, которые прежде не записывали события своей жизни, именно во время блокады стали вести дневники. Наверное области психологии: почему человек во время чрезвычайных, стрессовых ситуаций, находясь практически на грани и жизни смерти, старается не только зафиксировать то, что видит вокруг, но и выразить свои чувства, эмоции, переживания? Возможно, именно в такие времена люди понимают свою сопричастность историческим событиям и начинают гораздо более, чем в обычное время, ощущать свою собственную значимость. А может быть, они просто не уверены, что останутся живы, и потому стараются хотя бы записями в дневнике оставить память о себе?


Об этих дневниках знали только самые близкие родственники. Времена были такие, что за «лишнее» слово или просто за высказывание, которое могли истолковать как «упадническое» или «пораженческое», можно было получить большие неприятности. И нередко именно дневники, найденные сотрудниками НКВД при обыске, служили затем важнейшим вещественным доказательством «антисоветской деятельности» автора. А некоторые из них даже стоили их авторам жизни.

К примеру, именно так случилось с ленинградским учителем Алексеем Винокуровым, расстрелянным в марте 1943 года. Военный трибунал войск НКВД Ленинградского округа и охраны тыла Ленинградского фронта 16 марта 1943 года признал его виновным в том, что «...с июля 1941 года по февраль 1943 года систематически среди работников школы, учащихся и окружавших его лиц проводил контрреволюционную антисоветскую агитацию, в которой клеветал на советскую систему и действительность, Красную Армию и печать...» 1.

Дневник красноармейца Семена Путякова2, арестованного в конце января 1942 года по печально знаменитой статье 58-10, также служил доказательством его «антисоветской деятельности», за которую его расстреляли по приговору военного трибунала. А дневниковые записи красноармейца Степана Кузнецова3 непосредственно фигурировали в составленном против него обвинительном заключении: «еще будучи солдатом Советской Армии в своем дневнике в течение 1941-1942 годов учинил ряд записей антисоветского содержания, в которых возводил гнусные клеветнические измышления на советский народ, на законы Советского Правительства, на советскую армию и ее солдат». Приговором СИ. Кузнецову были 10 лет исправительно-трудовых лагерей...

Документы свидетельствуют, что сталинский репрессивный конвейер в полной мере продолжал работать и в блокадном Ленинграде. А потому дневники как зеницу ока берегли от чужих, посторонних глаз. Вот почему так немного сегодня блокадных дневников в музеях и архивах города: до сих пор потомки хранят их дома, хотя сегодня, конечно, нет никакой опасности предавать их огласке. Более того, публикация блокадных дневников сегодня необходима, ибо они являются ныне важнейшими историческими источниками и свидетельствами эпохи...

Не зря говорят, что петербуржец, ленинградец - это не обозначение места жительства, это особое ощущение, это состояние души. Сто с лишним лет назад сложился этот особый историко-культурный тип российского человека, особый характер и особый стиль человеческого поведения. Куда в годы войны ни заносила судьба этих людей, всюду они вызывали уважение. Правда, их тогда уже называли не петербуржцами, а ленинградцами. Имя «ленинградец» было одним из самых почитаемых, самых уважаемых званий на просторах советской страны. И люди старшего поколения хорошо помнят, что достаточно было назвать себя ленинградцем, чтобы ощутить симпатию и поддержку окружающих в любом уголке бывшего Советского Союза.

Память о блокаде - это часть особого, ленинградско-петербургского самосознания. Менталитета, как сегодня говорят. В нем сочетается все - и боль страданий, и гордость за то, что, несмотря ни на что, выжили. И выжив, спасли город, а после войны отстроили его.

Город был страдальцем, мучеником. Но его жители не теряли чувства человеческого достоинства. И, во многом благодаря этому, выжили.

«В осаждённом, израненном городе, лишенном нормальных условий существования, люди не растеряли естественных человеческих чувств, - вспоминал Лев Моисеевич Никольский, в годы блокады литературный сотрудник „Ленинградской правды". - И потому в затемненных театрах выступали артисты, музыка звучала в концертных залах, за книгами выстраивались длинные очереди...» «Ленинград - город, который отличался высокой культурой, интеллектом, интеллигенцией своей, духовной жизнью, - отмечал Даниил Гранин, рассказывая о создании «Блокадной книги». - Мы хотели показать, как люди, которые были воспитаны этой культурой, смогли оставаться людьми, выстоять...

Люди во время блокады относились друг к другу гораздо более сердечно, гуманно и милосердно, чем тогда, в конце семидесятых годов. ...Ныне происходит процесс дегуманизации людей, очерствения, бессердечия; блокада в этом смысле - пример того, как в тех страшных условиях люди не позволяли себе эгоизма...»

Позволим себе и еще одну цитату. «На каждом шагу - подлость и благородство, самопожертвование и крайний эгоизм, воровство и честность». Эти слова Дмитрия Лихачева относились к тем условиям, в которых находились ленинградцы на Дороге жизни - точнее, «дороге смерти», как тогда ее называли в городе. Но эти же слова можно применить и к жизни в блокадном городе, в котором, действительно, соседствовали самая мрачная подлость и самое высокое благородство и самопожертвование.

«...В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательными, беспримерными героями, другие -злодеями, мерзавцами, убийцами, людоедами, - считал Дмитрий Лихачев. -Середины не было. Все было настоящее, разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса... Человеческий мозг умирал последним... Люди писали дневники, философские сочинения, научные работы, искренно, «от души» мыслили и проявляли необыкновенную твердость, не уступая давлению ветра, не поддаваясь суете и тщеславию»...

Многие пережившие блокаду отмечают и еще один факт: выжить в тех нечеловеческих условиях помогли... коммунальные квартиры. Во время войны в них была атмосфера взаимовыручки, взаимопонимания, поддержки друг друга.

«Общая беда сплотила людей, - рассказывал автору этих строк житель блокадного Ленинграда Юрий Галахов. - Жили мы в ту пору в нашей коммунальной квартире так дружно, как никогда не жили. До войны постоянно ругались, даже до суда дело доходило. И после войны тоже. А тут - удивительный был дух людей на войне...»

У памяти о блокаде, как и у памяти о войне, - нелегкая судьба. Ей манипу-лировали, из нее делали политический капитал. С годами память о блокаде все больше «бронзовела» и все меньше и меньше походила на правду. «Залгана» по выражению Солженицина, была не только война. «Залгана» была и блокада.

Жестокий удар по городу нанесло «ленинградское дело». Одной из сталинских жертв стала и память о блокаде. На многие годы запретной темой стали страдания ленинградцев, трагизм блокады. Ольга Берггольц упоминала о том, что еще в сороковых годах ее просили не выступать в Москве с рассказом о тысячах голодающих ленинградцев. А ее знаменитые слова «Никто не забыт и ничто не забыто», высеченные на Пискаревском кладбище, были присвоены казенной идеологией...

«Уже умер Сталин, прошел XX съезд партии, все сменилось, ленинградский же „синдром" продолжал действовать, - отмечал Даниил Гранин. - „Великий город с областной судьбой" не смел вспоминать о блокаде. Он застыл раз и навсегда в утвержденной сверху героической эпопее 900 дней, в которые ленинградцы выстояли прежде всего „благодаря помощи всей страны", вниманию, уделенному товарищем Сталиным. Этот образ блокады был утвержден постановлениями и обвинительными заключениями трибуналов, следовательно, обжалованию не подлежал. „Ленинградское дело" скрепило его кровью сотен своих жертв. Пересмотра не дозволялось».

«Правда о ленинградской блокаде никогда не будет напечатана, - писал в те времена Дмитрий Лихачев. - Из ленинградской блокады делают „сюсюк"...». Слава Богу, сегодня мы все-таки дожили до тех времен, когда можем читать правду о ленинградской блокаде.

Наверное, первым прорывом к трагической правде о ленинградской правде стала все-таки «Блокадная книга». Недаром столь трудным был ее выход в советское время. Через какие только препоны цензуры не приходилось проходить Даниилу Гранину и Алесю Адамовичу, чтобы их детище увидело свет, хотя бы в том, отредактированном виде, на который приходилось порой соглашаться.

«Почему нам было нужно больше людей? Да потому, что оказалось, у каждого есть свой рассказ, - рассказывал впоследствии Даниил Гранин о создании «Блокадной книги». - У каждого оказалась своя трагедия, своя драма, своя история, свои смерти. Люди и голодали по-разному, и умирали по-разному...

Многое решал талант рассказчика. Лучше всего рассказывали женщины. Женская память устроена несколько иначе, чем мужская. Ведь мужская память - она глобальная какая-то: мужчин общие ситуации больше интересуют. А подробности быта, бытия, что творилось на малом участке - очередь, булочная, квартира, соседи, лестница, кладбище, - это память... женская. Она была более красочная и крепкая......

Существовал к тому времени устоявшийся, окаменелый стереотип идеологии блокады. Блокада - героическая эпопея. Подвиг ленинградцев, которые не сдали город, отстояли его. Девятьсот дней блокады. Единственный город в истории Второй мировой войны, в истории нашей Великой Отечественной войны, который не сдался. И - всё! На Нюрнбергском процессе было зафиксировано, что погибло шестьсот шестьдесят тысяч человек. Ни одним больше! Мы вскоре поняли, что эта цифра преуменьшена значительно. А, главное, что дело не в героизме.

В конце концов, для многих это был вынужденный героизм. Героизм заключался в другом. Это был героизм внутрисемейный, внутриквартирный, где люди страдали, погибали, проклинали; где совершались невероятные поступки, вызванные голодом, морозами, обстрелом. Это была эпопея страданий человеческих. Это была история не девятисот дней подвига, а девятисот дней невыносимых мучений. Что, конечно, не соответствовало пафосу подвига, того, что прочно вошел в историю Великой Отечественной войны...»

«Блокадная книга» увидела в свет в 1982 году. И она стала одним из пред-вестников того, что правда о блокаде - живая, настоящая, ничем не приукрашенная - все-таки пробьет себе дорогу.

Впрочем, нельзя не упомянуть, что были в ту же пору и еще одни опубликованные воспоминания о блокаде, по своей правдивости, страстности и эмоциональности, пожалуй, не уступавшие «Блокадной книге». Правда, советским читателям она была недоступна, - ее знали лишь те, кто не боялся брать в руки «тамиздат». Ибо эти блокадные мемуары в нашей стране в советское время были запрещены в силу их «антисоветчины» и автора-эмигранта - женщины, являвшейся в СССР персоной нон-грата. Представительница «отжившего класса», «антисоветчица», скрывавшаяся под «личиной» служащей, после эвакуации из Ленинграда - житель оккупированной территории, а потом - «невозвращенец». Всего этого набора хватало, чтобы приклеить Скрябиной ярлык «врага советской власти», а ее дневнику - «клеветнических измышлений».

Речь идет о дневнике Елены Скрябиной - именно она для Запада стала летописцем ленинградской блокады. В 1964 году в Мюнхене на русском языке вышла ее книга «В блокаде», спустя восемь лет на немецком языке вышел ее «Ленинградский дневник», а в 1976 году в Париже на русском языке - «Годы скитаний». Во времена «железного занавеса» дневник Скрябиной служил за рубежом главным и практически единственным свидетельством о трагической ленинградской эпопее в годы войны.

Кто же такая Елена Скрябина? Она родилась в 1904 году в Нижнем Новгороде. Отец - дворянин Александр Горсткин, владелец поместья в Нижегородской губернии, монархист, депутат IV Государственной Думы. Его любили и уважали крестьяне - это спасло родных во время погромов помещичьих усадеб осенью 1917 года. Во время гражданской войны он примкнул к белому движению, мечтал спасти царя и его семью, вывести их из Сибири. Потом он оказался в эмиграции и умер в Париже.

Елена Скрябина волею судьбы осталась в России, с середины 1920-х годов жила в Ленинграде. Склонность к литературному творчеству проявилась у неё очень рано. Еще в детстве она писала дневники, которые пришлось сжечь. В гражданскую войну они могли погубить всю семью - в них рассказывалось о работе отца в Думе. В 1930-х годах Скрябина чудом убереглась от многочисленных «чисток». Работала машинисткой, перед войной окончила Институт иностранных языков.

«В свободное время пишу дневник, который веду с самого начала войны, - отмечала Скрябина. - Все дневниковые записи - это разрозненные листы, а то и клочки бумаги. Кто знает, может быть, когда-нибудь их можно будет опубликовать, как документ одного из важнейших периодов истории».

Дневник Скрябиной уже давно не под запретом - его опубликовали в нашей стране в 1994 году. Однако у многих он способен вызвать неприятие: уж больно «непатриотичную» позицию заняла Скрябина с самых первых дней войны. Она не копала окопы, не рыла щели, не тушила зажигалки. Она просто жила в осажденном городе, думая об одном - как выжить и спасти детей. Забота о детях ведет ее везде. Чего точно нет в дневнике Скрябиной, так это привычного для нас единодушия жителей города. В осажденном Ленинграде были разные люди, и записки Скрябиной показывают, что среди них немало тех, кто не отличался симпатиями к советской власти. Ведь со времени революции прошло всего только двадцать лет. Несмотря на «чистки» и репрессии, а во многом и благодаря им, в обществе был слой людей, внутренне ощущавших свою абсолютную чуждость сталинскому режиму.

Двадцать лет эти люди жили в ожидании, что эта власть кончится. И теперь, когда началась война, многие из них разрывались между противоположными чувствами: с одной стороны, родине грозит страшный завоеватель, несущий смерть и страдания, с другой стороны, возможно, он поможет освободиться от сталинской тирании.

Вот что записала Скрябина на второй день войны: «Бывшая домовладелица Анастасия Владимировна не скрывала своей ненависти к советской власти и видела в войне и победе немцев единственное спасение. Хотя я во многом разделяю ее взгляды, но в эту минуту ее улыбка меня безумно раздражала. Хочется верить, что несмотря ни на что, Россия не будет уничтожена, а в то же время сознаешь, что только эта война является реальной возможностью для освобождения от террористического режима».

Первую блокадную зиму, самую страшную, Скрябина провела в блокадном Ленинграде. Затем - эвакуация на «Большую землю». Результатом долгих скитаний стал Пятигорск. Но прошло немного времени, и война пришла и туда.

В августе 1942 года Пятигорск захватили немцы. В 1943 году Скрябину угнали в Германию, где она попала в лагерь восточных рабочих в Бендорф на Рейне. Из лагеря Скрябину освободили войска союзников. Будучи в категории «перемещенных лиц», она понимала, какая участь может быть уготована ей по возвращении на Родину. Попав во французскую зону оккупации, она избежала выдачи. В 1950 году переехала в США, где поступила в университет в Сиракузах, три года работала над получением докторской степени. В начале 1960-х годах Скрябина стала профессором университета города Айовы, тогда же началась ее литературная деятельность...

Со времени издания «Блокадной книги» до эпохи «гласности», а затем и «свободы слова» оставалось уже совсем недолго. Именно тогда рухнули все запреты. Правда, и тут с памятью о блокаде сыграли злую шутку. На первый план вышло то, что порой больше всего выглядело как сенсация. И пресловутое людоедство, и «жирующие» смольнинские руководители Ленинграда... Список можно продолжать. А голодающим ленинградцам доставалось роль жертв режима, который своими неумелыми действиями обрек огромный город на голодную смерть. Была ли эта та правда о блокаде, о которой десятилетия назад мечтали Дмитрий Лихачев, Даниил Гранин и Алесь Адамович? Едва ли...

И все-таки, несмотря на все попытки сделать сенсации на блокадных страницах, за два последних десятилетия по крупицам, порой практически с нуля, заново собиралась память о блокаде. Дневники и воспоминания играют в этом восстановлении истинной картины о блокаде очень важную роль. Они очень точно дают понять атмосферу жизни блокадного Ленинграда. И те дневники и воспоминания, что собраны в эту книгу, - тоже своего рода энциклопедия ленинградского блокадного быта.

В них можно узнать об очень многом. К примеру, почему во время блокады ленинградцы испытывали чувство тревоги, когда видели ясное солнце и безоблачное небо, и радовались пасмурной погоде? Какие кинофильмы шли в блокадном городе? Как распространялись новости в условиях минимума официальной информации?

«Газеты неясно сообщали о положении на фронтах, и люди жили слухами, -вспоминал Дмитрий Лихачев. - Слухи передавались повсюду: в буфете, на улицах, но им плохо верили - слишком они были мрачны. Потом слухи оправдывались».

Больше всего слухов, зачастую самых нелепых, распространялось в людных местах - очередях и на рынках. Они тут же обрастали всевозможными деталями и подробностями и начинали свою собственную жизнь. К примеру, в феврале 1942 года в городе пронесся слух о снятии и предании суду председателя исполкома Ленгорсовета Попкова. Бытовали настроения, что голод в Ленинграде - это результат его «вредительской деятельности».

«Трудно сказать, где возник этот слух, но очевидно, почему он получил такое широкое распространение, - отмечает историк Никита Ломагин. - Вероятно, народ жаждал мщения за перенесенные страдания и лишения, искал и нашел простое объяснение причин голода. Попков, как олицетворение власти, получил по заслугам - «снят», «арестован», «расстрелян». Этот слух был своего рода народным приговором власти, а степень его распространения - показателем отношения в целом не только к человеку, но институту, который он представлял... Поразительно, что немцев, организовавших блокаду и голод, народ винил куда меньше, чем советскую власть»4.

К «сарафанному радио» добавлялась «шпиономания», невероятных размеров достигавшая в начале войны. «Шпионов искали всюду, - рассказывал Дмитрий Лихачев. - Стоило человеку пойти с чемоданчиком в баню, как его задерживали и начинали „проверять". Так было, например, с М. А. Панченко (нашим ученым секретарем). Ходило много рассказов о шпионах. Рассказывали о сигналах, которые передавались с крыш немецким самолетам. Были какие-то якобы автоматические маяки, которые начинали сигнализировать как раз в часы налетов. Такие маяки, по слухам, находились в трубах домов (их было видно только сверху), на Марсовом поле и т. д. Какая-то доля истины в этих слухах, может быть, и была: немцы действительно знали все, что происходит в городе»...

У каждого из переживших блокаду - своя память о ней. И у каждого из дневников и воспоминаний, вошедших в эту книгу, - своя судьба, своя история. Собранные вместе, рядом, они удивительным образом взаимно дополняют и подтверждают друг друга. А это значит, что все вместе, и дневники, и воспоминания, все-таки могут приблизить нас к правдивой картине блокадных дней...

Значительную часть этой книги составляют блокадные дневники трех взрослых жителей Ленинграда - врача Екатерины Глинской, журналиста Ксаверия Сельцера и Марии Васильевой, а также двух детей-подростков - Галины Зимницкой и Елизаветы Вейде.

Взгляд из того времени подтверждается воспоминаниями, написанными спустя почти семьдесят лет после блокады. В этой книге - воспоминания детей блокадного Ленинграда, переживших самые тяжелые дни 900-дневной осады, -Дмитрия Семенова, Джона Федулова и Владимира Моргачева.

Врач Екатерина Прокофьевна Глинская вела свой дневник с 12 декабря 1941 года по конец блокады. Когда началась война, она работала хирургом в Обуховской больнице, затем заведовала хирургическим отделением инфекционной больницы Фрунзенского района, что на Лазаретном переулке у Витебского вокзала. Уникальным иллюстрациями к дневнику служат рисунки неизвестной художницы, сделанные в больнице. На некоторых из них запечатлена и сама Екатерины Глинская.

Муж, железнодорожник, был далеко на севере, а она здесь, в осажденном Ленинграде. Дочери Оксане - чуть больше года: она родилась в октябре 1940 года. Когда родной дом на улице Чайковского, 33, разбомбили, пришлось перебраться на улицу Союза Печатников, но и там их постигла та же участь. С весны 1942-го и до самого конца войны семья Глинских жила при больнице...

Удивительно, что посреди всего этого ужаса, голода, бомбежек и обстрелов, она находила в себе силы говорить о... красоте блокадного города. «...Никогда мне не казался город таким красивым, как в эти смертельные дни, - записала она тогда, 12 декабря. - От мороза стоят такие красивые деревья, так красива Нева и ее набережные с замерзшими кораблями и застывшими домами».

Интересно и то, что на страницах дневника запечатлелись настроения ленинградцев. Тогда, в самые страшные месяцы блокады, людям оставались только надежда на спасение и вера в чудо, а потому и канонада на фронте воспринималась как предвестник близкого освобождения. Увы, до освобождения было еще очень и очень далеко.

«Самым больным был вопрос отъезда, - читаем в дневнике за 23 марта 1942 года. -Слухи и настроения колебались, как море. Приходили, говорили: «Немедленно убегайте из этого обреченного города. Не останется здесь камня на камне». Следом другие говорили: «Врут, подлецы, самое страшное позади. Ехать не надо. Везде голод, нигде не ждут с жареными пирогами, дорога из Ленинграда усеяна трупами». Эти противоречия буквально раздирали сердце на части».

Лето 1942-го подарило надежду. Истерзанный, измученный город понемногу возвращал свой человеческий облик. «Удивительные люди эти ленинградцы, -записала Екатерина Глинская 21 июня 1942 года. - Многие имеют возможность уехать - так не хотят, плохо живут, голодают, а не хотят бросать город».

Сегодня может показаться невероятным, что тогда, летом 1942 года, когда враг стоял у самых стен города на Неве, когда разгоралось битва на Волге, в Ленинграде носились самые невероятные слухи. «Масса разноречивых разговоров о конце войны и втором фронте, - записала Екатерина Глинская 21 июня 1942 года. -Упорно говорят, что война кончится в августе - сентябре. Но при нас или после нас, как говорят ленинградцы, неизвестно...».

Конца войны ленинградцы ждали как чуда... Поверили ли бы они тогда, если бы узнали, что война будет продолжаться еще почти три года? «Наступает 1943 год, миллионы людей ждут от него исполнения заветного желания -конца войны, - записала Екатерина Глинская в последний день 1942 года. - Что на самом деле он принесет?..».

Но до конца войны еще надо было дожить. «Два года Ленинград живет под гнетом смерти каждую минуту», - записала Екатерина Глинская 19 апреля 1943 года, пытаясь объяснить причину резкого увеличения в городе «психозов депрессивного толка». Опасность подстерегала каждую минуту. И это - та опасность от которой практически невозможно уберечься, та беда, которую невозможно предугадать и обмануть. Перед лицом этой угрозы человек становился абсолютно беззащитным. «Большое количество жертв среди гражданского населения, - отмечала она 17 июля того же года. - Настроение такое, что идешь по улице и ждешь выстрела в спину». И не случайно сигнал отбоя - «лучшая симфония войны», а главная мечта - выспаться без тревог и пройти по улице без страха, не боясь попасть под обстрел.

«Как хочется жить!» - постоянно, несмотря ни на что, звучит на страницах дневника. Жить, выжить, пережить эту страшное время. Хотя бы ради дочери, ведь именно она среди всего этого ужаса была главным смыслом жизни. Какими только словами не называет ее Екатерина Прокофьевна на страницах дневника - «малютка», «обезьянка», «девочка», «шантрапа». «Малютке сегодня 2 года 3 месяца, - записала Екатерина Глинская 26 января 1943 года. Забавно говорит стихи и растет это зернышко, само не знает, на какой жуткой почве, политой кровью страданий».

Осколок снаряда, застрявший в оконной раме, до сих пор хранится в семье Оксаны Викторовны Глинской как семейная реликвия. И будет храниться вечно, как память о блокаде. Страшное орудие смерти - маленький кусок железа с рваными, острыми краями...

«О том жутком эпизоде мама потом не раз рассказывала мне, - говорит Оксана Глинская. - Каким-то неведомым чувством ощутив беду, она закрыла меня спиной от града стекол, посыпавшихся из разбитого окна. Но об этом в дневнике ничего нет - мама не писала о своих подвигах, все это было само собой разумеющееся. Спасение от почти неминуемой смерти - это было просто как чудо, или знак свыше. И он наполнял еще большей жаждой жизни».

«Чудесные белые ночи, - записала Екатерина Глинская 9 июня 1943 года. -Всю ночь можно читать. Часов с 11 поднимают аэростаты воздушного заграждения, и они на фоне серо-голубого неба плавают в эфире, как дельфины. Чудесные дни и ночи, только бы жить. Хочется побродить по Неве, хочется жить».

«В мамином блокадном дневнике, действительно, нет ни вздохов, ни стонов, ни обличения, - говорит Оксана Глинская. - Мама никогда не жаловалась, что в жизни ей выпало такое испытание. Она была очень жизнелюбивым, талантливым человеком. Писала стихи, играла на скрипке, хорошо рисовала, была хирургом от Бога»...

Почти семьдесят лет пролежал в семейном архиве и дневник ленинградского журналиста Ксаверия Наумовича Сельцера. Составителю этой книги его любезно предоставила его родственница Мария Яковлевна Мурина, дочь ленинградца-фронтовика, прошедшего всю войну от простого ополченца Выборгского района Ленинграда до начальника штаба дивизии.

Про автора этого литературного произведения, озаглавленного им «Заметки в осаде"», к сожалению, известно немного: в 1930-х годах он был журналистом, газетным работником, сотрудничал в одной из ленинградских газет. Когда началась война, ему было уже за 60 лет. На своем веку Ксаверий Сельцер повидал немало - революции, гражданскую войну, сталинский мрак предвоенного десятилетия. Но это было его время, страшное и одновременно счастливое, - то, в котором он жил, и другого было не дано...

Несмотря на все трагические катаклизмы, он сохранил независимость и критичность суждений. В дневнике немало острых тем и неудобных вопросов. По всей видимости, автор был далек от раболепия перед тогдашними властями: о ее действиях он порой отзывается с раздражением и возмущением. Трудно сказать, что было бы, если бы дневник попал в руки «бдительных органов». Как известно, они не дремали даже в самые страшные месяцы блокады. Вполне возможно, Сельцера ждало бы обвинение в «пораженчестве» и «контрреволюционной агитации». Но судьба хранила. На счастье, среди тех, кто мог знать об этом дневнике, непорядочных людей не нашлось...

Ксаверий Сельцер был из поколения старых петербургских интеллигентов. Судя по дневнику, он обладал несомненным художественным чутьем и литературным талантом. Недаром его дневник читается как настоящий роман, и его главное достоинство - в том, что в нем нет ни слова неправды.

«Старая привычка писать на людях, оставшаяся у меня со времени репортерства, помогает мне сейчас, - отмечал Сельцер в своем дневнике. - Кругом и старики, и женщины, по обыкновению, „калякающие" о чем угодно, и хнычущие мамаши, а я - правда с некоторым напряжением - пишу, ловлю свои мысли и закрепляю на бумаге...» В этих воспоминаниях - живой человек, с его мыслями и думами, тревогой и отчаянием. Личные впечатления о происходящем соседствуют с раздумьями о судьбах родного города и страны. В принципе, к этому дневнику практически нечего добавить - автор все уже сказал, и нам остается только вчитываться в пожелтевшие от времени страницы и слушать голос эпохи. Читая эти записи, как будто погружаешься в трагический мир блокадного города - голод, бомбежки, смерть. И в то же время чувствуешь стойкое желание людей выжить, вопреки всему, вера в то, что весь этот кошмар рано или поздно кончится и жизнь будет другой - обязательно лучше, чем до войны...

Блокадный дневник Марии Васильевой, как и многие другие, никогда прежде не публиковался. Будучи семейной реликвией, он по сей день хранится в домашнем архиве. Составителю этой книги его любезно предоставил петербургский историк Всеволод Абрамов.

«Васильевы, наши родственники, жили на улице Достоевского, почти напротив Кузнечного рынка, - рассказывает Всеволод Валентинович. - Я часто бывал у них, слушал рассказы Марии Александровны, родной сестры моей бабушки о жизни в блокаду. В осаждённом Ленинграде она жила с двумя дочерьми Bepoй и Марией и 14-летней внучкой Олей». Одна из двух сестер, Мария, вела дневник. Она начала его 19 января 1942 года, а последняя запись датирована 18 мая того же года.

«Блокадная история этой семьи интересна и важна тем, что позволяет понять; как без запасов продовольствия, денежных средств или ценностей люди выдержали голод и выстояли в тяжелейших условиях, - считает Всеволод Абрамов. - А секрет прост: в семье, как и в любом коллективе, в тяжелой обстановке важен лидер, решающий важнейшие вопросы жизни. Вот таким лидером в семье стала; Вера Алексеевна (по мужу Савицкая), бухгалтер небольшого завода в Ленинграде. Даже я, будучи еще совсем маленьким, запомнил эту строгую до cypoвости тетушку, не терпящую нытья, капризов и прочих слабостей...».

Кроме основной работы, Вера была бойцом местной противовоздушной обороны, дежурила на крыше своего дома. Еще до того, когда начался голод, она взяла на учёт все продукты. Не всем это было понятно, но скоро Мария записала в дневнике: "Я очень благодарна нашему гению Верусе, которая сумела пресечь возгорающие наши аппетиты и всё поставила в строгие рамки дележа, и, главное, еды в строго установленное время и со всеми вместе». Второе правило Веры заключалось в том, чтобы все двигались, работали, имели какие-то постоянные обязанности. Она следила, чтобы все мылись, стирали бельё (даже постельное), мыли пол, доставали дрова для маленькой печурки, приносили воду. Благодаря этому и выжили в самую тяжелую первую блокадную зиму.

В дневнике много отчаяния и горечи, здесь нет героизма, зато есть подлинное ощущение трагедии жителей города, пытающихся выжить изо всех сил...

Первым месяцам войны посвящен дневник ленинградского школьника Дмитрия Семенова. С первого дня войны он вел дневник, сохранившийся по сей день в его домашнем архиве. Простая ученическая тетрадь, с аккуратными записями, сделанными чернилами. Тринадцать страниц убористого текста.

Когда началась война, Дмитрий Семенов окончил четыре класса 2-й средней школы Выборгского района Ленинграда. Сохранилась его школьная характеристика, выданная ему как раз после четвертого класса. «Способный мальчик, но вялый, флегматичный во время ответов. Говорит очень тихо. Быстро устает слушать, отвлекается посторонними вещами, начинает толкать соседей, заговаривает с ними или совсем забывает классную обстановку и думает о чем-то своем. Очень часто болеет. Общественные нагрузки выполняет педантично. К ребятам относится дружелюбно, но дружить начинает с самыми тихими учениками».

Может быть, в чем-то учительница была не права в отношении обычного ленинградского подростка из интеллигентной учительской семьи. Причем ребенка, без всякого сомнения, не просто очень начитанного и воспитанного на лучших образцах русской классической литературы, но и одаренного литературным и вообще художественным талантом.

Мама, Наталья Павловна Семенова, была учительницей музыки, рисования и физкультуры, вела все предметы в нулевых (дошкольных) классах. Отец, Василий Иванович Семенов, преподавал русский язык и литературу. Бабушка, Надежда Николаевна Захарова, тоже была педагогом.

«28-го июня 1941 года мне исполнилось двенадцать лет, - рассказывает Дмитрий Васильевич. - Я непосредственно стал писать все, как было, как я это представлял и видел, без какой-либо посторонней помощи. Написал немного, потом начались очень тяжелые времена, и я перестал писать. До этого у меня уже были кое-какие „литературные опыты", но они были посвящены более прозаическим вещам - например, жизнь кошки. А первые записи я сделал лет в шесть».

Сначала война воспринималась им как нечто происходящее где-то далеко, а эвакуация казалась увлекательным приключением, вроде поездки в пионерский лагерь. И только после бомбежки эшелона приходит трагическое понимание, что игры кончились, веселых приключений больше не будет, что война -страшная, безжалостная, жестокая и беспощадная - решительно и бесповоротно ворвалась в жизнь. Прежней жизни уже не будет и биться придется не на жизнь, а на смерть, причем в стороне остаться нельзя никаким образом...

В те дни Дмитрий Семенов едва не оказался жертвой трагедии, подобной лычковской. Как известно, в поселке Лычково нынешней Новгородской, а тогда Ленинградской, области в июле 1941 года попал под вражескую бомбежку эшелон с детьми из Ленинграда. Долгое время после войны лычковская трагедия умалчивалась и только в последние десятилетия перестала быть «белым» пятном истории. Хотя в самом Лычково о той страшной истории не забывали, а на могиле погибших в ту бомбежку ленинградских детей всегда лежат цветы, игрушки и конфеты...

Однако лычковская трагедия была не единичным эпизодом. Подобных случаев, когда ленинградские дети становились мучениками войны, было немало. Одной из причин тому стала роковая ошибка, точнее, фатальное заблуждение, приведшее к чудовищной трагедии. Как известно, вскоре после начала войны началась эвакуация детей из Ленинграда, однако «наверху» в первые недели войны были уверены, что опасность Ленинграду грозит со стороны Финляндии, поэтому детей отправляли в те места, которые посчитали безопасными, а именно в южные районы Ленинградской области. Поэтому большое число эвакуируемых детей попало в Демянский, Маревский, Молвотицкий, Валдайский и Лычковский районы тогдашней Ленинградской области. Как оказалось, детей везли прямо навстречу войне...

Эшелон, в котором Дмитрий Семенов в августе 1941 года возвращался из валдайской эвакуации в Ленинград, тоже попал под бомбежку. До сих пор среди семейных раритетов Дмитрия Васильевича хранится военная реликвия - осколок вражеской бомбы, попавший в вагон во время той бомбежки. А рядом - надпись, сделанная рукой отца: «Осколок бомбы, сброшенной с немецкого самолета в наш поезд на станции Бурга во время возвращения в Ленинград из Боровичей. Август 1941 г.»5.

Кроме дневника, во время валдайской эвакуации Дмитрий Васильевич делал зарисовки, где в мельчайших деталях изобразил те места, где ему довелось оказаться. И не только запечатлевал виды окрестностей, а также встречавшихся характерных личностей (портрет лавочника), но и начертил точный план под названием: «Местность, где мы жили в эвакуации. Лето 1941 г.», обозначив условными знаками селения, отдельные дома и дороги, мельницы и заводы, реки и мосты, озера и речки, поля и леса...

Джон Федулов в самом начале войны в числе тысяч ленинградских детей тоже был оправлен в эвакуацию в южные районы Ленинградской области. В июле 1941 года волею судьбы он оказался в самом пекле - на станции Лычково. Собственными глазами видел гибель эшелона с ленинградскими детьми...

Никогда не публиковался и дневник Галины Зимницкой. В год сорокалетия Победы, в 1985 году, Галина Карловна обратилась в одну из ленинградских газет, но натолкнулась на странную стену отчуждения. «Теперь так много стало воспоминаний о блокаде, - заявили ей, - что у нас есть гораздо более интересные дневники, чем ваш». Действительно, в ту пору, когда военно-патриотическое воспитание являлось одним из столпов советской идеологии, подобный дневник, в который было «слишком мало» подвигов, не вписывался в официальную, героическую трактовку ленинградской блокады.

В этом дневнике все 900 дней осады представлены глазами простой девочки-подростка. Спустя два месяца после начала войны ей исполнилось 14 лет. Война заставила ее рано повзрослеть и, конечно, она не хотела оставаться в стороне от «взрослой» жизни. Поначалу все напоминало игру, поскольку война была где-то далеко, а город жил хоть и не прежней, но еще довольно мирной жизнью. На третий день войны, 25 июня, готовили чердак к противопожарной обороне. «После работы захотелось выкупаться, смыть пот. Лежим на пляже в Озерках. Солнце печет, небо ярко-голубое». Но война и тут напоминает и себе: безмятежный зной прерывает сирена воздушной тревоги. «Я смотрю на небо: все спокойно, чисто. Вдруг на пляже появляется милиционер и загоняет всех в кусты и под деревья. Для чего? Нам кажется, что это лишнее. Нет никаких самолетов».

Но вскоре оказывается, что вовсе не лишнее. Запись от 6 августа 1941 года: «Участились тревоги. Город меняет свое лицо. Заложили мешками с песком витрины магазинов». «С каждым днем мне все труднее писать дневник, - записала Галя 15 августа. - Неужели брошу? Правда, эти дни проходят однообразно, без особых событий. Если заглянуть в наши души, то, наверняка, все хотят испытать хоть чуть-чуть боевой обстановки (бомбежки) и попробовать свое умение на раненых. Хотя это глупо».

«С продуктами стало совсем плохо, - читаем 9 сентября 1941 года. - Еда очень скудная и однообразная, а аппетит увеличивается с каждым днем». В дневниковых записях - голод и постоянные обстрелы. С крыши родного дома на Сердобольской улице, самого высокого в округе, было видно далеко. Видно все - и гибель людей под бомбежкой в парке Лесотехнической академии, и предательские сигнальные ракеты, которые неизвестный враг посылает где-то совсем рядом.

Смерть становилась повседневной, но к ней все равно невозможно было привыкнуть. И среди этого царства смерти - упорная вера, что эти ужасы рано или поздно кончатся. «10 октября 1941 года. На днях мы с мамой зашли в Выборгский универмаг посмотреть, что там есть. Увидели купальные костюмы из черного сатина с голубой отделкой и с кокетливыми резиночками на боках трусиков и на лифчике. Купили себе по купальнику. Продавщица смотрела на нас с мамой, как на чокнутых или знающих великую тайну конца войны. Нет, ничего мы не знаем, просто хотим дожить до мирных дней».

Самые пронзительные по своей трагичности записи посвящены первой блокадной зиме. «Голод сосет днем и ночью». Мысли только о том, как бы выжить в этих нечеловеческих условиях. Мать меняет на «черном рынке» вещи на хлеб. «Господи, - восклицает бабушка, - ведь это же ворованный хлеб! За такое сейчас расстрел, и ты пойдешь, как сообщница». «Понимаю, - с отчаянием отвечает мать. - Но я не могу видеть, как мы все приближаемся к смерти. Как же нам иначе выжить?»

Запись от 11 декабря 1941 года: «Днем в булочной видела ужасную сцену. Мальчишка лет десяти выхватил у старушки пайку хлеба и сразу начал есть. Женщины бросились отнимать, а он лег на пол, лицом вниз, и, не обращая внимания на обрушившиеся удары, доел хлеб на грязном полу. Самое ужасное в том, что никто не заступился за ребенка. Полежав немного, воришка встал, вытер рукавом слезы и кровь и ушел грязный, оборванный, совсем одинокий. Сейчас мне его жалко до боли в сердце. Где же я была тогда? Стояла, смотрела и молчала».

По направлению к Шуваловскому кладбищу, через Поклонную гору, жители возят на саночках гробы или зашитые в простыню трупы, «похожие на куколки какого-то огромного насекомого». На самом кладбище хоронить их просто некому; незахороненные покойники лежат за оградами и на дорожках...

И еще одна страшная картинка из той зимы. «26 декабря 1941 года. ...По дороге домой мы видели на снегу мертвую молодую женщину. Она лежала на проезжей части Лесного проспекта, видимо, упала с воза, когда сани с покойниками накренились на ухабе. Сначала нам показалось, что это лежит манекен из разбитой витрины магазина - так красива была эта женщина. На ней было темное легкое платье с глубоким вырезом. Красивые смуглые руки были сложены на груди, как у певицы. Великолепные темные волосы разметались по грязному снегу. Удивляло ее прелестное, не исхудавшее, чуть скуластое лицо с густыми ресницами. Мы с мамой стояли и смотрели с большой жалостью на эту погибшую красоту, а мимо шли люди и никто не останавливался...»

И посреди всего этого блокадного ада - возглас: «Господи, когда все это кончится?». Когда, наконец, ушла в прошлое та жуткая первая блокадная зима, казалось, что страшнее ее уже быть ничего не может, что теперь самое страшное уже позади. Вокруг продолжает множиться смерть, но жизнь все равно берет свое. Впереди - юность, впереди - первая любовь. И мысли - не только о войне. «20 октября 1942 года. Хочу пойти в Лесотехническую академию на танцы, а что надеть? Из своих прежних платьев я давно выросла». Выручила подружка, предложила свой наряд. «Я оделась и посмотрела в зеркало. Да! Я уже девушка. Сколько ни будет у меня потом в жизни платьев, это первое взрослое платье не забуду никогда».

Проходит еще один блокадный год. В нем много всего - служба в противопожарном полку, поступление в школу ФЗО. И хотя смерть от жестоких обстрелов подстерегает еще на каждом шагу, по всему чувствуется, что конец блокады уже близок.

«3 октября 1943 года. Наступление наших войск теперь не остановить до самого Берлина! Все так говорят. Настроение хорошее, приподнятое. Часто захожу в парикмахерскую на Литейном, делаю завивку щипцами». Мечты о том, что нужны модельные туфли. Нельзя же все время танцевать в чужих! Чтобы купить на «черном рынке» красивые туфельки (в магазинах их нет), приходится продать швейную машинку. Поездки на танцы и поход в кино - под обстрелами. Какой неестественной кажется теперь смерть, когда в душе царит любовь. И встреча нового, 1944 года, в кругу «кавалеров»...

Запись от 3 января 1944 года гласила: «До чего изнуряют эти обстрелы, как это все осточертело! Ведь жизнь наладилась, трамваи ходят, электричество горит, работают кинотеатры. Но обстрелы порой напрочь перечеркивают все планы, а иногда и жизнь. Как с этим примириться?» Пережить всю блокаду – и едва не погибнуть во время артобстрела в самом начале января 1944 года, всего за несколько недель до «ленинградской победы»!..

И, наконец, 27 января 1944 года. «Могучий голос Левитана: „Сообщение Совинформбюро. Полное освобождение Ленинграда от вражеской блокады!" оно, такое долгожданное и радостное известие. Вечером будет салют! Нет, не могу писать, плачу от счастья». И запись следующего дня: «Салют был грандиозный. Когда раздавался очередной залп, у меня мурашки бежали по спине, так это было торжественно и красиво. Народа было - сколько хватало глаз, многие плакали»...

В дневнике Елизаветы Георгиевны Вейде - уникальная летопись всех тех мытарств, лишений и страданий, что выпали на долю простой ленинградской девочки с Гражданки. До войны она успела закончить шесть классов. Дневник начат весной 1942 года - с эвакуации из Ленинграда на Кавказ, включает в себя оккупацию и вывоз на работу в Германию. Закончен дневник летом 1945 года. Это свидетель эпохи, позволяющий и сегодня, спустя более чем шестьдесят лет, глазами девочки-подростка увидеть и почувствовать страшную драму, навалившуюся на семью. Мы уверены, что он будет интересен читателям, поэтому привели его здесь практически полностью, без купюр и почти без редакторской правки. Это не просто летопись трагедии, это можно назвать настоящей исповедью, обращенной и к себе, и к современникам, и к потомкам...

«Были ли ленинградцы героями? Нет, это не то: они были мучениками...», - отмечал Дмитрий Лихачев. «Вторая мировая война породила три города-символа, - продолжает эту мысль Даниил Гранин. - Хиросиму - как ужас атомной бомбы, Сталинград - символ сопротивления и Ленинград - символ страдания неповинных людей».

P.S. Иллюстрациями к блокадным дневникам и воспоминаниям стали уникальные фотографии из семейных, домашних архивов, а также из альбома Владимира Никитина «Неизвестная блокада. Ленинград 1941-1944» (СПб., 2002).

1 Блокадные дневники и документы СПб., 2004. С. 237.Дневник А. И. Винокурова опубликован там же, с. 238-291.

4 Ломагин Н.А. Неизвестная блокада. Кн. 1. СПб., 2002. С. 285. 12

5 Бурга - деревня в Маловишерском районе Новгородской области и одноименная железнодорожная станция в 18 км к юго-востоку от Малой Вишеры.

Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто.

Ольга Берггольц

Доброе утро! Есть много важных дат и памятных дней в нашей стране, но день полного снятия блокады Ленинграда стоит особняком лично для меня. Не только из-за того, что я живу рядом с этим городом. Мой прадед был одним из водителей полуторок на Дороге Жизни, которую тогда называли Дорогой Смерти. Он доставлял снаряды и продовольствие в осажденный город, а назад вывозил жителей. Она была проложена через Ладогу осенью 1941 года - в узкой 16-километровой полосе, которую врагу не удалось захватить на западном берегу озера. Два с лишним года это была единственная ниточка, которая связывала Ленинград с остальной страной. К сожалению, когда дедушка умер, я был слишком меленький чтобы записать его историю, мне было всего 6 лет. В этом посте, я собрал воспоминания победителей, которые не сдали свой город врагу и их подвиг надо помнить.

Воспоминания Зинаиды Павловны Овчаренко (Кузнецовой).

Провела в городе все 900 блокадных дней. Похоронила за это время отца и бабушку, братья погибли на фронте. Сейчас ей 85.

22 июня 1941 года мне исполнилось 13. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.


Семья у нас была - 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.

Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили "сладкий чай". И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.

К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище - это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра.
Лампадка в ночи

Из блокадного дневника Клавдии Андреевны Семеновой.

Не прекращала работать все 900 блокадных дней. Была глубоко верующей, увлекалась музыкой и театром. Умерла в 1972 году.

1942 г. 29 марта. В 6 утра артобстрел. В 7 часов по радио сообщили отбой. Пошла в церковь. Много народу. Исповедь общая. Причастилась Святых тайн. Пришла домой в 11. Сегодня Вербное воскресенье. В 3.30 тревога по радио. Истребители. Зенитки "разговаривают". Чувствую усталость, болит правая нога. Где-то мои дорогие? Слушаю по радио хорошую передачу. Чилийская песня на гавайской гитаре, Лемешев.


5 апреля. Сегодня Пасха Господня. В пол-седьмого утра пошла в церковь, простояла обедню. День солнечный, но холодный. Стреляли сейчас зенитки. Страшно.

22 апреля. Я в стационаре при больнице. Ноге несколько лучше. Питают сносно. Главное - дают масло (50 гр. в день) и сахар - порция для дистрофиков. Конечно, мало. Ночью была сильная канонада. Днем тихо. Вялость в людях и в природе. Тяжело ходить.

1 мая. Рабочий день. На улицах мало флагов, никаких украшений. Солнце чудное. Первый раз вышла без платка. После работы пошла в театр. "Свадьба в Малиновке". Место было хорошее. В пол-восьмого дома. Был артобстрел.

6 мая. Тревога была в 5, в пол-шестого кончилась. День холодный. Взяла на 10 мая билет в Филармонию на 5-ю симфонию Чайковского, дирижер Элиасберг.

17 мая. В пол-шестого начался сильный обстрел, где-то близко. В 7 была в Филармонии. Хорошо пел Михайлов "Город любимый, город родной, я снова с тобой".
"Мы победим!"

Из дневника Владимира Ге.

В войну служил политруком кавалерийского эскадрона. После войны преподавал в ленинградских вузах. Умер в 1981 году.

1943 г. 22 июля. Сегодня исполнилось 25 месяцев со дня начала великих испытаний. Я не в состоянии хронологически освещать события, буду делать краткие зарисовки. Если не суждено будет самому воспользоваться, пусть эти строки останутся памятью обо мне для моей бесконечно любимой дочурки. Подрастет, прочтет и поймет, как жили и боролись люди за ее будущее счастье.


25 июля. Вчера Сталин подписал приказ о провале летнего наступления немцев. Думаю, следующим летом будем праздновать победу. Разгром Германии возможен даже в этом году, если союзники все же высадят десант в Европе. А ведь было время, многие не верили в наши силы. Помню разговор в августе 1941-го с майором Т. в столовой комсостава в Пушкине. Он знал меня еще мальчиком. В армии служит лет 10. Отеческим тоном, похлопав меня по плечу, он сказал: "Володенька! Наше с тобой положение безнадежно. Наши войска под Ленинградом, даже некуда будет отступать. Мы в мышеловке. И обречены". В те дни многие метались: эвакуироваться из города или остаться? Прорвется немец в город или нет?

19 августа. Сегодня был в кино, фильм "Неуловимый Ян". Начался артобстрел. Стены содрогались от близких разрывов. Но публика спокойно сидела в темном зале. Досмотрели до конца. Таков теперь быт ленинградцев: ходят в кино, в театры, а где-то рядом рвутся снаряды, замертво падают люди. При этом работа предприятий и учреждений не прекращается. Где же фронт, где тыл? Как определить границу между геройством и беспечностью? Что это - мужество или привычка? Каждый в отдельности взятый ленинградец ничего такого не совершил, чтобы наградить его орденом, но все они вместе взятые, безусловно, воплощают в себе звезду Героя Советского Союза.

4 сентября. В последние дни освобождены 10 городов в Донбассе, взят Таганрог. 23 августа был на концерте джаза Шульженко и Корали. Во время концерта объявили о взятии Харькова. Зал рукоплескал стоя. Раздавались возгласы: "Да здравствует наша Красная Армия!", "Да здравствует товарищ Сталин!"

31 Декабря. У нас назначен новый командарм. Низкого роста, коренастый, говорит медленно, увесисто, видимо, волевой, жесткий человек. Этот будет покрепче предшественника. Его приход подкрепляет предположение, что нашей армии предначертаны наступательные операции не местного значения.

1944 г., 7 января. Похоже, город доживает последние месяцы блокады. Помню всеобщее ликование ленинградцев, когда впервые после 5-месячного перерыва по улицам загрохотали трамваи. Было это 15 апреля 1942 года. А сегодня трамвай уже стал обычным явлением, и, когда приходится ждать его больше 5 минут, это вызывает недовольство.

24 января. Наша армия взяла Петергоф, Красное Село, Стрельну, Урицк. На днях возьмем Пушкин и Гатчину. Наши соседи взяли Мгу, Волхов. Еще несколько дней - и Ленинград будет полностью недосягаем для артобстрелов. Двигаемся вперед. Возможно, сегодня в последний раз вижу свой город. Начинается кочевой образ жизни...

Каган Игорь Захарьевич – гр 1936, кораблестроитель, заслуженный машиностроитель России

Блокада – это горе, страдания и смерть близких, жизнь умышленно стерла ее из моей детской памяти, остались только отдельные штрихи, рубцы, но остались на всю жизнь. В день победы мне было восемь лет, в 1941 – только четыре.


Мать была призвана в Военно-морской флот во время финской войны и работала врачом в госпитале у Калинкина моста, там и встретила войну с фашизмом.

1940 г, лето, мать везет меня на один день на свидание с отцом в Москву. Зоосад, метро, обед в ресторане в гостинице Москва. Отец заказал котлеты «де- воляй» (потом их стали называть «котлеты по киевски»). Я их есть не стал, попросил яичницу, а мать свою котлету чуть-чуть не доела, остался маленький кусочек.

1941 год, 22 июня, я с мамой гуляю в парке Петергофа. Мама рада, я попросил пирожное, купили эклер, я съел половину, остальное незаметно выбросил в кусты.

1941 год, август. В нашей комнате на Моховой 26, у окна уже который день дежурят двое, они наблюдают за подворотней в доме напротив. Бабушка говорит, что выслеживают шпионов. Выселили нашу соседку – немку Марию Эрнестовну.

1941 год, ноябрь. Мы живем, на первом этаже, квартира со сводчатыми потолками и кафельным полом. Вход прямо с улицы. Во времена НЭПа у деда здесь была часовая мастерская. В доме нет подвалов и нет бомбоубежища. Каждую ночь у нас ночуют жильцы с верхних этажей, они приходят со своими стульями и раскладушками. Бомбят каждый день, много, упорно. Зачем? Чтобы запугать? Но уже не страшно. Страшен надвигающийся голод и морозы. В километре от нас Большой дом, говорят, что это и есть цель для немецких летчиков, еще мосты через Неву. Но бомбы попадают в дома на Пестеля, Моховой, Рыночной. Самолеты не долетают до цели, летчики боятся зениток, или они берегут это здание для гестапо? Как нас защищают? Светомаскировка, шторы, электричество отключают. Много аэростатов, прожекторов. Зенитки стоят на Марсовом поле, в Соляном переулке

Я еще не сплю. Бомба с противным визгом падает в двух метрах от окна, не на твердую панель, а на газон, зарывается в землю (что-то немцы неправильно в ней отрегулировали) и взрывается. Метровые стены старого дома выдержали, а вот стекла во всей округе вдребезги разлетелись. В комнату стали заносить раненых с порезами от стекол. Мать тащит меня через черный ход к соседям, у которых окна во двор – они уцелели.

Без стекол не прожить, морозы страшные. Я с бабушкой переезжаю в общежитие на проспекте Щорса. Все время хочется есть. Все время вспоминаю о недоеденном в Петергофе пирожном. Раз в два дня приходит мать и приносит банку с супом. Транспорт не работает. Она идет вечером пешком в тридцатиградусный мороз от Калинкина моста на Петроградскую сторону, часто под артобстрелом, а утром к 8 часам возвращается в госпиталь. Она близка к помешательству, все время говорит о недоеденной в Москве котлете. Она, как и другие женщины, носит пеленку, мышцы уже не в силах сопротивляться позывам. Скользко, много снега. Один раз она упала и разбила драгоценную банку с супом.

Конец января - силы оставляют мать, к тому же в общежитии нет воды, не работают туалеты. Она решает забрать и спрятать меня и бабушку в госпитале. Меня, закутанного в огромный шерстяной платок и одеяло везут через весь город на санках. На кировском мосту обстрел. Вой снарядов над головой помню.

На нелегальном положении в госпитале я не первый, есть еще две девчонки лет семи. Мы втроем тайком ходим в палаты к раненым, читаем стишки, поем песенки. Госпиталь спас от смерти и холода. (может быть нам доставались порции умерших утром раненых?). Через месяц попались на глаза главврачу и нас с треском выселили в общежитие на улицу Егорова. Но уже наступала весна, хлеба стали давать побольше, заработал водопровод.

1942 год, май. Я с бабушкой стою в очереди за хлебом и мечтаю, что, если будет довесок, бабушка отдаст его мне. И вот она действительно дает мне в руки волшебно пахнущий кусочек хлеба. Вдруг кто-то толкает меня в спину, отнимает кусок и целиком засовывает себе в рот. Люди из очереди набрасываются на парня, валят его на землю, бьют, а он, закрыв лицо руками, успевает заглотить хлеб. Я плачу.
1942 год, август. Мать совсем обессилила. Ее переводят в авиашколу в поселок Красный яр в 40 км от Куйбышева. Мы плывем через Ладогу в маленьком танкере, приспособленном для перевозки людей. Качает, меня тошнит. Мать выводит меня на палубу. Летают два самолета, свист бомб, они летят мимо, Стрекочет пулемет на нашем судне, стреляет пушка на сторожевике охранения. Самолеты улетают.

1942 год – сентябрь. Есть адрес, где можно остановиться на пару дней у совсем незнакомых людей. У меня температура 39,5, дифтерит (это заразно), а у хозяйки двое детей, Но нас приютили, помогают меня лечить. В Красном яру живем в комнате рядом со штабом авиашколы. Курсант заливал бензин в лампу, не потушив огонь, Мать проснулась от треска и зарева – штаб горел. Выскочили босиком, раздетые через разбитое окно в снег. Приютили, обогрели и одели колхозники, совсем незнакомые люди.
1943 год, осень.. Сталинград, Сюда мы приплыли по Волге из Куйбышева. Мать перевели в госпиталь в Ейске и здесь пересадка. Ужасный вид полностью разрушенного города. Разбиты абсолютно все здания, остались одни коробки из стен с пробоинами от снарядов. Очень мало людей. Ночь, сидим на узлах на улице. Показывают фильм «Она сражалась за Родину», экран натянут на стене вокзала.

1945 год, 9 мая. Ейск. День Победы. Очень много стреляют. В воздухе летают одиночные ракеты. Выжить в блокаду было суждено немногим, наверное очень везучим. И бабушка и мать сначала кормили меня, довольствуясь остатками. У бабушки по опыту гражданской войны были небольшие запасы муки и крупы, Она еще ими делилась со своей сестрой. «Повезло», что бомба до взрыва зарылась в землю, что выбитые окна заставили переехать в общежитие, где было тепло, потом в госпиталь, где была вода. Повезло, что раненые голодные матросы угощали кусочками сахара и сухаря. Повезло, что на дороге жизни самолеты атаковали не наше судно, а соседнее, что нам встречались добрые сердечные люди.

Из воспоминаний Маргариты Федоровны Неверовой

«…Я вышла из дома. Пошли мы с моей собачоночкой, вот такой маленькой, за хлебом. Вышли. Лежал старичок. Вот у него уже так молитвенно три пальца сложены, и он так, замерзший, лежал в валенках.
Когда мы пришли в булочную, хлеба не было, моя собачоночка вдруг меня носом тык-тык-тык в валенок. Я наклонилась.

- Ты что?
Оказывается, она нашла кусочек хлеба. Мне отдает его. Причем я, знаете, как ворон, вскочила, хлеб зажала. А она на меня смотрит: «Дашь ты мне или не дашь?» Я говорю:
- Дам, миленький, дам!
А я из этого хлеба такую похлебку наварила, что вы даже не представляете, как мы с ней угощались!
А обратно мы шли - этот старичок уже лежал без валенок. Ну, оно конечно, ему на том свете валенки ни к чему, - я понимаю… Да, вот уже крест сложил и не донес, бедняжечка.»"

Колесникова Елена Владимировна (род. 1932)

"В 1941 году мне исполнилось 9 лет. В конце мая закончился первый в моей жизни учебный год, но этим лето мама не повезла меня как обычно к бабушке на каникулы.
Первый день войны мы с мамой встретили на пляже у Петропавловской крепости. Когда по радио объявили о выступлении Молотова, пляж как-то замер. Люди слушали молча, быстро собирались и уходили. Всюду было слышно слово – ВОЙНА.

Отца призвали в армию, он был где-то на Ленинградском фронте.
Дети вместе со взрослыми таскали на чердаки песок, наполняли водой железные бочки, раскладывали лопаты… Каждый чувствовал себя бойцом. Подвалы должны были стать бомбоубежищами.
Первая в моей жизни бомбежка осталась в памяти ярче других, потому что было страшно, как никогда потом за всю жизнь. Рев самолетов, грохот зениток, взрывы. И еще темнота.
Раз-два во время бомбежек мы с мамой спускались в подвал. Потом перестали. Мама сказала, что бессмысленно так тратить время.

Мама стала сушить очистки от картошки и всякие корочки. С лета она оставила бутылочку прокипяченного подсолнечного масла и не велела до него дотрагиваться.

В школе ребят стало гораздо меньше. Заниматься было почти невозможно: обстрелы, налеты, занимались при свечке. Когда в один из дней пришли только трое, учительница сказала, что больше собираться не будем.
Вскоре мама перестала ходить на работу, ее организация была эвакуирована. Она часто уходила надолго, иногда на весь день – на дежурство, в очередь за хлебом, за водой, за дровами, за какой-нибудь едой.
Тогда все ходили медленно, не было сил. Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, будто не было дня, а только одна очень длинная, темная, ледяная ночь.

В декабре все корочки закончились. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Уже после войны в разговоре с кем-то мама сказал: «Спасибо дочке, она никогда не просила у меня есть!».
Из блокадных лет запомнился один Новый год – это, наверное, первый Новый год без красивой елки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэте6сса, но голос ее, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. «Мне не надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется так: «Товарищ, нам выпали горькие трудные дни, грозят нам и горе, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!»

В маминых записках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбежки, залы театра и кино не пустовали».

Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале филармонии. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то светом была подсвечена фигура артистки. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть.
У нашей школы были грядки в Летнем саду. Там мы пропалывали морковку, салат и свеклу. Когда весной на старых липах только прорезались зеленые листочки, мы ели их без конца, потом ели цветы липы, а потом семена.

В какой-то день весны 1943 ожил двор Некрасовской бани. Чумазые люди в ватниках пытались оживить котельную. Наступил день, когда баня открылась. Мы отправились в баню, надеясь успеть помыться между обстрелами. В бане ступая босыми ногами по цементному полу мы держались за руки и почему-то смеялись. Мы вдруг увидели какие мы страшные! Идут по пустой бане два скелета с мочалками в руках, дрожат от холода и смеются. Вода была теплая, но баня еще не прогрелась. В мыльной плескались еще четыре храбрые блокадницы, худые и костлявые. Смотреть друг на друга было неловко.

Еще шла война, когда в городе появился Музей Обороны Ленинграда. В нем все было потрясающей правдой. Пересказать это невозможно. Такого музея еще не было. Но потом он был уничтожен. Уничтожали память, уничтожали опыт людей, опыт выживания. Потом прошло еще какое-то время и музей открыли, но то, что сейчас – это жалкое напоминание…
Когда меня спрашивают о самом счастливом дне моей жизни, я говорю, что это был День Победы 9 мая 1945 года. Никогда не видела я потом у людей более счастливых лиц. И тогда, 9 мая 1945, верилось, что после таких потерь, страданий, ужасов люди поймут, наконец, бессмысленность войн.

Не узнать теперь в разросшихся деревьях тех тонких саженцев липок и яблонек, что сажали мы школьниками в Московском и Приморском парках Победы."